Повести - Анатолий Черноусов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А разве не фантастичны белизна и чистота здешнего снега?
Или этот Виталька с его куплей–продажей старых шуб?
А парень, которого Горчаков увидел вчера из окна?.. Парень шел по морозу, по улице, без шапки — кудри пузырем — и щелкал семечки. Но как он их щелкал! Он их схватывал на лету, как собака ловит пастью надоевших мух. Поймав ртом семечко, парень разгрызал его одним движением челюстей и не успевал еще сплюнуть шелуху, как вот оно, летит, подброшенное снизу неуловимым движением руки, новое семечко. «Это ж надо! — поражался Горчаков. — Будто они сами прыгают в рот! Это ж сколько мешков семечек нужно сгрызть, чтоб достигнуть такого совершенства!..»
Молоком Горчаков расстарался в большом пятистенном доме на Боровой улице, где жила рослая статная старуха тетя Груня.
— Налью вам молочка, сколько хотите, — сразу же сказала тетя Груня, как только он поздоровался и спросил насчет молока, — только вы мне почините очки. — И показала ему очки с выпавшим стеклышком. — Прямо замучилась. Без очков–то вижу худо, а оно вот выпало. В город бы надо, новые купить, да на кого оставишь дом, корову? Да и с ним вот — куда? — При этом она указала на внука, мальчугана лет пяти–шести, который во все глаза таращился на Горчакова, даже рот у него приоткрылся.
— Налейте в миску горячей воды, — попросил Горчаков, присаживаясь к кухонному столу.
И в сенях, и в кухне, и в горнице, куда можно было заглянуть через открытую дверь, — везде было прибрано, на крашенном охрой полу лежали полосатые цветные половички, стены побелены подсиненной известью; чистой и опрятной выглядела сама хозяйка.
Внук тети Груни между тем вовсю старался заинтересовать гостя и собою, и, главным образом, игрушками, которые во множестве перетащил из горницы в кухню; весь вид мальчишки как бы говорил — эх, ты бы, дядя, поиграл со мной! Надоела мне бабка хуже горькой редьки!..
— Ну что, — посочувствовал парню Горчаков, — не с кем тебе играть, нет дружков–то?
— Не‑а, — покачал головой Петя, донельзя обрадованный вниманием большого дяди. — Летом были парнишки. Много. А счас… — И он сделал такой жест, что, мол, ни единой живой души, хоть помирай с тоски.
Тем не менее выглядел малыш так, что портрет его хоть сейчас на обложку журнала «Здоровье», — крепенький, мордастенький, на щеках румянец; Горчаков вздохнул, вспомнив свою бледную, худенькую и кашляющую Анютку.
— Беда мне с ним, — присоединилась к разговору тетя Груня, ставя на стол миску с водой. — Со мной ему — какая игра? Одногодков тут ни одного. Таскаю его за собой в магазин за хлебом, в гости к кому сходим, ну да телевизор глядим, вот и все развлечения.
— А родители где же? — Горчаков окунул пустое очко оправы в горячую воду и ждал, пока оно нагреется и расширится.
— А вот нынче только перебрались в город. Ишо не обустроились как следует, ничего нет: ни мебели, ни посуды, ни… Зять–то здесь лесником был, куда бы с добром, жить бы да жить. И домина вон какой у меня, и работа хорошая, лошадь, считай, своя. Дак ведь этого–то куда? — кивнула она на внука. — Ему ведь через год–полтора в школу, а где она, школа–то? За восемнадцать верст разве навозишься?.. Вот и решили — уж если трогаться с места, дак уж лучше сразу в город. Устроились на работу там. Зять–то на стройку, а дочка этой… ну, на транвае–то ездить. А иначе бы не прописали. Только так и прописывают: или когда на стройку идешь, или в транвайный этот трест.
Горчаков между тем вынул нагретую оправу из воды, приставил линзу к пустому очку, надавил на линзу, и она с легким щелчком стала на место.
— Носите на здоровье, — протянул он очки хозяйке.
— Вот спасибо–то, вот спасибо! — ощупывая пальцами очки и убеждаясь, что стеклышко не выпадает, певуче говорила тетя Груня.
…Теперь к свежему, вкусному здешнему воздуху прибавилось в жизни Горчакова еще одно деревенское благо — густое, натуральное молоко. «На таком молочке, — закрывая ополовиненную банку упругой капроновой крышкой и облизывая губы, посмеивался он над собой, — я тут, чего доброго, толстеть начну — дома не узнают!..»
Глава 8
Роясь на следующий день в лаптевских травниках да определителях насекомых, птиц и грибов, Горчаков неожиданно наткнулся на истрепанный, порядком засаленный томик, на обложке которого полустертыми буквами было начертано: ОБЛОМОВ. Горчаков улыбнулся как старому знакомому, от книги напахнуло школой… Горчаков перелистывал ветхие пожелтевшие страницы и вспоминал, как проходили роман в девятом классе, как у всех на устах тогда была эта фамилия, как было приятно посмеиваться над этим лентяем, над этим барином Ильей Ильичом Обломовым, который все лежит на диване и собирается с него встать, да никак не может, все откладывает. Читать скучный и длинный роман целиком тогда не хотелось, да учительница этого и не требовала, достаточно, мол, прочитать главу «Сон в Обломовке» в хрестоматии, а все остальное поймете из учебника, из статьи Добролюбова «Что такое обломовщина?». Так Илья Ильич Обломов и остался в памяти как рохля, как упитанный, с заспанными глазами, барчук, а потом — барин, олицетворяющий собою беспросветную лень.
Делать Горчакову было нечего, диссертацией заниматься наотрез не хотелось, хотя он и прихватил с собой черновики с расчетами и таблицами. Истопив печь и приготовив нехитрую еду, накатавшись на лыжах с горы, с высокого обрывистого берега, до приятной, сладкой усталости и разогретости во всем теле, он заваливался на кровать и вот с этой «школьной» усмешкой читал роман Гончарова.
Однако чем дальше он читал, чем глубже вчитывался, втягивался в неторопливый разворот сюжета, тем более увлекался, тем более ясно ему становилось, насколько неполно, односторонне и поверхностно «проходили» они тогда это произведение. Усмешка довольно скоро сошла с лица Горчакова, и он как наяву, как в озарении увидел и запыленную комнату Ильи Ильича, и его самого, облаченного в широкий восточный халат, и слугу Захара с прорехой под мышкой, с философскими перлами, вроде… «какое ж спанье без клопа!» И не заметил Горчаков, как все в нем затрепетало, когда на глазах его стал зарождаться и расцветать роман Ильи Ильича с Олечкой Ильинской; и теперь уже глотая страницу за страницей, Горчаков с гулко стучащим сердцем следил за перипетиями романа, будто не обычная любовная история представала перед ним, а разворачивалось кровопролитное сражение, в котором ребром стоит вопрос: быть или не быть?
Дальше — больше. Уже близится развязка, уже в «симфонии» романа слышны явно трагические нотки, уже становится беспощадно ясно, что любовь к Ольге — это последний шанс гибнущего человека, притом какого человека! Ведь прекрасного же в сущности человека!
Горчаков разрывался от досады, от предчувствия, что трагедия неминуема, что гибель неотвратима. Умом–то он, конечно, Ольгу понимал, когда она мучительно, с исстрадавшейся душой, отрывается от Ильи Ильича и уходит к другому, более сильному человеку. Но как же невыносимо больно за Илью Ильича, удел которого «катиться дальше вниз»! Как же заходишься весь от жалости к нему, к его гибнущей любви!
Но вот на сцене появляется вдова Пшеницина… Горчаков читал, и снова школьное представление об этой особе переворачивалось с головы на ноги. Тогда, в школе, жизнь Обломова у вдовы представлялась, как омут мещанства и обывательщины. Теперь же Горчаков был покорен монументальным образом Пшенициной, она явно затмевала собой барышню Ильинскую. Эта баба–лошадь представлялась теперь Горчакову как фигура самая жизненная, коренная, на каких, в сущности, и держится жизнь. И если Ольга, как теперь догадывался Горчаков, олицетворяет собою любовь поэтическую, возвышенную, то вдова Пшеницина — это любовь земная, не менее, а, может быть, более прекрасная. Безоглядно истратить все свои сбережения, отдать в залог последние драгоценности, остаться по сути в единственном ветхом платье, чтобы только накормить дорогого ей человека — это ли не подвиг? Это ли не самопожертвование?..
Однако и эта прекрасная земная любовь не в силах спасти Обломова, предотвратить его трагическое угасание…
Захлопнув книгу, потрясенный, Горчаков долго и нервно ходил по избушке — пять шагов туда, пять обратно — жадно курил одну сигарету за другой. Конечно, для него, с его деловой энергичной натурой, Обломов не мог быть идеалом. Горчаков терпеть не мог рохлей, нытиков и пустых мечтателей, и в этом смысле ему был гораздо симпатичнее Штольц. Горчаков кому угодно доказал бы, что нынешней жизни нужны именно штольцы. И все же, все же…
Почему так разволновал, растревожил его образ Ильи Ильича? Почему так щемяще жаль этого человека, и почему он так «влазит в душу»? Вот ведь и Штольц ни разу не послал Обломова к черту. Стало быть, и Штольца он притягивал чем–то, и тому он был нужен, и тот не раз говорил о «золотом сердце» Ильи Ильича…