Повести - Анатолий Черноусов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Парамон настолько расстроился из–за этих своих мыслей, такая его досада взяла, что он проглядел подряд две поклевки, плюнул и начал собираться домой.
Глава 6
Устало, расслабленно переставляя лыжи «елочкой», Горчаков взобрался на высокий, местами заснеженный, а местами желтевший глиной берег и сразу же очутился у огородов, у прясел, возле которых навило–намело такие сугробы, что через изгороди можно свободно перешагивать. За огородами, в мельтешенье бурана, угадывались белые шапки крыш и темная стена леса, который подковой обступил поляну с домиками и огородами. Вот, стало быть, какая она, Игнахина заимка…
Давным–давно, наверное, пришел в эти края, в Барабу, некий Игнат, Игнаха, «вольный человек», и столь приглянулась ему эта поляна, эта высокая грива, что он решил обосноваться здесь, обзавестись хозяйством. Внизу, под увалом, простирается пойма реки с богатыми покосами, с такими травами, что коси не хочу. Неподалеку течет сама река, широкая, полноводная, богатая рыбой. Позади поляны бор стоит стеной — вали прямые, как свечи, сосны и руби для семьи дом пятистенный, а то и крестовый. Рыбачь, промышляй зверя, разводи скотину, заводи пасеку; ягоды, грибы под боком — хоть литовкой их коси. Так, наверное, появилась заимка, хутор такой, хозяйство отдельное; и назвали заимку Игнахиной, и название это перешло потом к деревне, что с годами выросла вокруг заимки.
…Утопая лыжами в рыхлом снегу, Горчаков обогнул огороды и вышел на деревенскую улицу; здесь, за стеной леса, ветра почти не чувствовалось, только кружились в вышине легкие снежинки.
Прошел к усадьбе Лаптева, к его аккуратной небольшой избушке с голубыми ставнями и пышной шапкой снега на крыше. Как Христос по водам, прошел по сугробам к торчащей из снега калитке, перешагнул через нее и оказался в ограде. Мимо голых деревьев, на которых кое–где еще пламенели стылые яблочки–ранетки, прошел к веранде, к замкнутой на замок двери. Лыжей разгреб снег возле крыльца, отомкнул замок, вошел в избу, огляделся. Нет, не забыл старина Лаптев закон таежных зимовий! Около печки запасены и дрова, и береста для растопки. Ну а воды можно натаять из снега, а уж завтра он пробьет дорогу на улицу, к колодцу.
Перво–наперво Горчаков затопил печь. Потом переобулся, вместо мерзлых, копытно стучащих по полу, ботинок надел мягкие валенки и тотчас почувствовал, как свободно и тепло стало ногам. Прямо возле крылечка набил ведро белейшим чистым снегом и водрузил ведро на чугунную плиту. Не теряя времени даром, отыскал на веранде деревянную лопату и объявил войну ближайшим к дому сугробам. Какой тут снег, мать честная! — не переставал он удивляться. — Белый до голубизны, сахарно–рафинадный!
Нареза л лопатой большие кирпичи снега, отбрасывал их направо–налево, изо всех оставшихся в запасе силенок прорезал глубокую траншею от крыльца к поленнице дров и далее — к уборной и погребу. «Дорога к жизненно важным объектам», — усмехался он. А попутно отмечал, что избушка у Лаптева добротная, хотя и насыпная; тесовая обшивка избы и веранда выкрашены в теплые охристые тона, крыша покрыта волнистым светло–серым шифером; есть на усадьбе и летняя кухня, и навес, и баня, и гараж для мотоцикла, а возле гаража из–под снега торчит днище опрокинутой лодки. Конечно, все постройки не новые, немало послужившие, однако содержатся они, по всему видно, в порядке: где надо подлатано, заделано, подкрашено.
Удивился Горчаков огороду Лаптевых: за яблоньками открывался большущий лоскут земли, обнесенный тыном, с торчащими из снега будыльями «обезглавленных» подсолнухов. Горчакову вспомнилось, как совсем еще недавно он, по незнанию, предполагал, что у дачников такая теснота, что чихни, и брызги угодят в соседа. Совсем не так на деле оказалось, совсем не так…
Из последних уже силенок ворочая лопатой, Горчаков пробил–таки необходимые проходы в сугробах. Когда, весь упаренный, вернулся в избу, там от чугунной плиты и из духовки расходилось уже по всем углам тепло, а в ведре, под осевшим, подтаявшим снегом, темнела вода.
Горчаков извлекал из рюкзака и с удовольствием раскладывал на столе и на стульях хлеб, сало, сыр, вынимал банки с домашней тушенкой, шелестящие луковицы, вареные яйца, чай, сахар. Потом, поджидая, когда закипит чайник, перебирал книги на полочке. Тут были определители растений, певчих, водоплавающих и хищных птиц, книги о рыбах, ежегодник «Лес и человек»; и Горчакову вспомнилось, что ведь и в походах Лаптев все какие–то цветочки, бывало, разглядывал, сопел, склонившись над муравейником, а в чай добавлял какие–то травки, уверяя, что это дьявольски полезно для здоровья.
Нет, он, Горчаков, редко глядел себе под ноги, он предпочитал смотреть вдаль, предпочитал не детали, а ландшафты целиком; особенно нравились ему холмистые, горные пейзажи. А больше того в турпоходах привлекала его чисто спортивная сторона: стиснув зубы, на пределе сил, взобраться к черту на рога, скажем, на ледник Белухи или зимой на Поднебесные зубья. Но как давно это было! — даже и не верится, что было на самом деле. Не приснилось ли?..
Через час Горчаков сидел уже за столом, уплетал за обе щеки разогретую на сковороде тушенку и пил дымящийся снеговой чай. От горячей еды, от чая и от стопки водки его разморило, расслабились наконец натруженные мускулы. Правда, в нем еще жили заботы и мысли о доме, о работе, он еще перебирал в памяти подробности перехода через буранное море, в глазах еще стояли острые заструги; он еще пытался понять причины своей истерики, этого неясного желания поддаться буре, опуститься на снег и заснуть–замерзнуть посреди снежной пустыни. «Что со мной было?» — спрашивал он себя и, не находя логичного ответа, разумного объяснения, приходил к выводу, что как чужая душа потемки, так и своя, бывает, тоже потемки.
Однако все эти заботы, тревоги и вопросы к самому себе постепенно слабели в нем. Думать ни о чем не хотелось, копаться в себе не хотелось, хотелось только сидеть возле печки расслабленно, слушать свое сладко ноющее тело, слушать тишину, в которой время от времени щелкают–стреляют смолистые сосновые поленья в печи; хотелось только поглядывать на фиолетово светящийся за окнами предвечерний снег.
Неожиданно для себя Горчаков запел, выдыхая отчетливо видимый пар, запел давнюю туристскую песню: «Кончен поход без единого трупа…»
Темнело. Горчаков сидел перед печью, перед ее открытым огненным зевом, подбрасывал в прожорливое пламя полено за поленом и дышал, дышал, дышал. Воздух был вкусный, с ароматом угольков; в избе уже заметно потеплело, исчезал белеющий в углах иней, становилось уютнее. Даже дым от сигареты, заметил Горчаков, бы здесь приятней, чем в городе: дым не застаивался, быстро уходил в трубу, и не было смрада, какой бывает в квартире, когда накурено.
Горчаков теперь уж вовсе бездумно глядел на пылающие поленья, на раскаленные, пышущие жаром, угли и чувствовал, как покой и тишина вливаются, входят в него с каждым вздохом, с каждым теплым толчком крови, с каждым ударом ровно и ритмично работающего сердца.
…Спал он как убитый, проснулся с рассветом и первым было ощущение, что прекрасно выспался, что в избе снова хоть волков морозь и что все тело, все до единого мускулы болят.
Покрякивая от зябкости, вылез из нагретого спального мешка, натягивал на себя одежду и при каждом резком движении постанывал, однако боль была какая–то… от нее и морщишься и улыбаешься одновременно. «Единственная приятная боль, — решил Горчаков, — это боль в натруженных накануне мускулах».
Снова затопил печь, слазил в погреб за картошкой и морковкой, чистил и удивлялся их твердости и сочности — из–под ножа так и брызгало соком!
Потом, все так же постанывая и морщась, принялся разгребать лопатой сугробы возле калитки, а открыв ее, пробивал тропинку–траншею далее, к дороге, перейдя которую можно попасть к колодцу.
Колодец был заботливо огорожен штакетником, имелись воротцы с крючком, а над колодцем возвышались громадные клены; с их оголенных веток время от времени срывались семена–крыльчатки и, по–вертолетному вращаясь, отлетали далеко в сторону, опускались на сугробы.
Поворачивая рукоятку ворота, Горчаков поднял в тесный от ледяных наростов проем бадью с дымящейся водой, в которую уже успело попасть кленовое семечко–вертолетик. С удовольствием смотрел, как переливается прозрачная и тяжелая от студености влага в белое эмалированное ведро.
Под вечер навестил его Парамон — узнать, как устроился, не угорел ли?..
Горчаков усадил гостя на стул, налил ему стопку водки, дал закусить; выпуклые тускловато–голубые глаза Парамона заблестели, на щеках проступил румянец, Парамон распахнул ватник, оживился, стал разговорчивей. Рассказывал, как воевал, показал, сняв валенок и засучив штанину, свою коленку, на которой вместо коленной чашечки пролег лилового цвета рубец.