Каменный город - Рауф Зарифович Галимов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Работа очень подвинулась. Собственно, была уже завершена. И поначалу удовлетворяла Никритина. Лицо прописалось как-то быстро, энергичными крупными мазками. Хорошей лепки лицо. На несколько удлиненной и по-девичьи наивной шее. В последнем, быть может, сказалась еще не выговоренная до конца тема «Жизни», тема чистоты, целомудрия. Никритин и сам не заметил, как стал навязывать портрету то, чего оригинал не давал. И лишь приступив к глазам, осознал свой промах. Нет, наивной, неведающей чистоты в них не было, в этих глазах, — серых, с твердым, несколько хмуроватым взглядом. И как он ни старался, не мог совместить предвзятость с действительностью. Замысел портрета рушился. В этих глазах блуждала мысль — острая, едкая, беспощадная. В них был вызов, а совсем не та созерцательность, которой он добивался.
Все сыпалось к чертям!..
Он еще пытался заглушить сомнение, отмахнуться, но после вчерашнего посещения Скурлатова бесполезно было играть в прятки с самим собой. Глаз у старика острый, ничего не скажешь. Нащупает и укажет то, что ты и сам знал, но чему не давал пробиться на поверхность сознанья.
Скурлатов пришел утром, когда Никритин промывал скипидаром загрязнившуюся палитру.
— За что ж такая немилость? — басил он, раскуривая свою трубку и поглядывая из-под мохнатых бровей. — Исчез, яко тать в нощи... Ну, показывай, хвастай...
Он подошел к мольберту и склонил голову, окутался дымом. Отступил. Отмахнулся от дыма. Смотрел. Ничего не сказав, повернулся к Никритину, поднявшемуся с корточек.
— Этюды! — потребовал он.
Никритин стал показывать, прислонил к стене этюд с шиповником. Не тот, что подарил Кадминой, другой, писать который выезжал уже с нею. Более удачный, как ему казалось.
— Знаешь... — пыхнул трубкой шеф. — Ты не учитываешь одной вещи... известной, между прочим, еще импрессионистам. Картина будет висеть в комнате, при комнатном освещении. А ты пишешь на воздухе, да так и хочешь оставить. Надо же еще раз прописать, протащить через мастерскую! Надо учитывать влияние воздуха и цветовых рефлексов. Скажем, если ты пишешь под деревом, ты и воспринимаешь свою вещь в зеленых рефлексах. А убери-ка ее оттуда?! Исчезли рефлексы — нарушилась вся цветовая гамма... Это же элементарно!
Он взглянул на потемневшее, растерянное лицо Никритина. Подошел, положил руку ему на плечо:
— В любом искусстве есть и спортивная сторона. Партнеры должны вести себя спортивно. Не надо обижаться, когда терпишь поражение. И кроме того... — он попыхал трубкой, вынул ее изо рта. — Как и спортсмену, художнику нужна выдержка. Для борьбы с материалом, с собственной ленью, с косностью других. А ты слишком быстро приходишь в отчаяние. Больше выдержки — и добьешься своего. Помни — человек может все, даже на Луну полететь!..
— И даже сносить жалость? — напрягшимся голосом спросил Никритин, высвобождая плечо.
— Ну нет!.. — шевельнул бровями Скурлатов. — Жалеть — не моя специальность...
Большой, грузный, он повернулся и снова подошел к портрету Таты, мягко поскрипывая подошвами. Сунул в рот трубку, насупился.
— Н-да... — выпыхнул он наконец и указал трубкой на портрет. — Парсуна...
Никритин стиснул зубы, явственно ощутил, как кровь плеснулась в лицо, в уши. Действительно, жалеть — не его специальность! Единым словом может убить! Чаще — именно таким, старинным. Парсуна!.. Неужто так сусально?.. Врет старик! И все же...
— Торопливость — свойство дьявола, — утверждают арабы, — выставил трубку, как пистолет, Скурлатов. — А ты не только торопишься, ты проявляешь уж совершенно неприличную суетливость. Разбрасываешься. Натюрморты, жанр, портрет. Подозреваю — и к фреске тянет... Милый, нельзя же так!..
«А как же Леонардо да Винчи? — подумал Никритин. — Разбрасывался так, что первым изобрел парашют. А! Что с тобой спорить. Парсуна!.. Врешь, старик: портрет все-таки сделаю!..»
И вот сегодня он снова мучил Тату, мучился сам. Мучился желанием взять шпатель и соскоблить все крест-накрест! Но нет — выдержка, выдержка!.. Он вглядывался в изменчивое лицо Таты и откидывал со лба волосы.
А мысли — во втором слое — текли своим чередом. То дремотно, то скачками — как проходило у него это лето. Душное, липкое, смуглое и пыльное. Азиатское...
Друзья разъехались, а он остался в городе.
Лишь сходил в мастерскую, оформил отпуск, получил деньги. «До осени хватит!» — подумал, складывая пачку засаленных сторублевок.
В первые дни не выходил из дома. Пробегал до угла, закупал в подвальном магазине хлеба, колбасы, консервов.
Целыми днями валялся на диване, читал. Старых мастеров, журналы, сборник «Ленин об искусстве».
Хотелось понять, когда же начался разлад в душе? Эта разобщенность с окружающим...
Пока учился, все впереди казалось ясным и простым. Получить диплом, выставляться, стать настоящим художником. Случалось, конечно, — для приработка к стипендии — заниматься всяким. Даже лозунги на кумаче писать. Но то ж было «пока»...
А началось, пожалуй, с выставки. С первой выставки, в которой он участвовал. Именно в тот день.
Где-то высоко висел его натюрморт. Немудрящий. Зеленовато-розовые яблоки. Поиски цветового решения фактуры. Почему-то жюри отобрало эту, а не иные его работы.
Да, наверно, в тот день и началось. Потому и не любил вспоминать, словно и впрямь никогда не выставлялся...
Прежде, бывая на выставках, он не обращал внимания на рядовых зрителей. Всегда в окружении друзей-художников, всегда в спорах о своем, профессиональном...
И вот — довелось. Вспомнить тошно...
Стоял у окна. Рядом с девицей, прижимавшей к груди цыплячий пух мимоз и кого-то выглядывавшей, кого-то ожидавшей...
Текла толпа — и никто, никто! — не задерживался у его работы. Да и возле соседних... Шли, смотрели. Да, смотрели, но не задерживались. Лишь одна женщина, с ребенком на руках, замешкалась: малышка вдруг протянула руку к натюрморту, к яблокам.
— Дай! — потребовал ребенок. — Дай!
— Ну что ты, зачем тебе, золотко мое?! — заволновалась женщина и, порывшись в кулечке, вынула яблоко. — На вот тебе, настоящее, румяненькое. А это — фу!
Действительно — зачем? Наблюдательность, знание жизни — к чему они, если нет уверенности, что твоя работа нужна людям? Ну напишешь картину. Ну возьмут ее, в лучшем случае, в экспозицию