Путём всея плоти - Сэмюель Батлер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Размышляя далее, он вспомнил, что всё складывается хорошо для тех, кто любит Бога; возможно ли, спрашивал он себя, что и он старается, как уж может, Его любить? Он пока не осмеливается ответить «да», но изо всех сил постарается, чтобы это было так. Затем ему на ум пришла эта благородная ария из Генделя: «Великий Бог, ещё лишь смутно познан»[236], и он ощутил в себе такое, чего не ощущал никогда. Он утратил веру в христианство, но его вера в нечто — он не знал, во что именно, но явно в то, что есть некое нечто, ещё лишь смутно познанное, делающее правое правым и неправое неправым, — его вера в это нечто делалась день от дня всё твёрже и твёрже.
И снова замелькали в его голове мысли о силах, которые он ощущал в себе, и о том, как и где они могут найти себе выход. И снова тот же инстинкт, что привёл его к жизни среди бедняков, потому что это было самое близкое, за что он мог ухватиться хоть с какой-то ясностью, пришёл ему на помощь. Он думал об австралийском золоте и о том, как жившие среди него никогда его не видели, несмотря на его изобилие в их непосредственном окружении: «Золото есть повсюду, — восклицал он про себя, — для тех, кто его ищет». Не может ли быть так, что вот, приходит его час, и уже близок, стоит только хорошенько поискать в ближайшем своём окружении? Ведь что такое его нынешнее положение? Он потерял всё. А нельзя ли превратить это в благоприятную возможность? Может быть, ища силы Господней, он, как и апостол Павел, узнает, что она совершается в немощи[237]?
Ему нечего больше терять; деньги, друзья, доброе имя — всё потеряно надолго, вероятно, навсегда; но вместе со всем этим улетело прочь и ещё что-то. Я говорю о страхе перед тем, что могут ему сделать люди. Cantabit vacuus[238]. Кто сумеет обидеть его больше, чем обидели уже? Дайте ему простую возможность зарабатывать себе на хлеб, и не будет ничего в мире, на что он не пошёл бы, если оно сделает мир сей хоть немного лучше для тех, кто юн и достоин любви. Такое великое утешение обрёл он в этих помыслах, что чуть ли не желал уже, чтобы репутация его была загублена ещё полнее, — ибо он видел теперь, что это как с душой человеческой — кто хочет сберечь её, тот потеряет, а кто потеряет, тот обретёт[239]. У него никогда не хватило бы мужества отдать всё ради Христа, но вот теперь Христос в милости Своей взял всё, и что же? кажется, что всё обретено снова!
Тихо текли дни, и вот он постепенно пришёл к пониманию, что христианство и отрицание христианства в конце концов сходятся, как сходятся вообще все крайности; драка идёт о словах, не о сущности; с практической стороны, у римской церкви, англиканской церкви и атеизма одни и те же идеалы, которые соединяются в джентльмене, ибо совершенный святой — это совершенный джентльмен. Дальше он пришёл к пониманию того, что не очень важно, какое поприще — религиозное или вовсе атеистическое — человек выбирает, лишь бы только он следовал ему с великодушной непоследовательностью и не настаивал на его истинности, пока все кругом не поумирают. Опасность кроется не в самой догме и не в отсутствии догмы, а в бескомпромиссности, с которой догме следуют. Это был венец доктрины; придя к этому, он не уже пожелал бы нападать даже на самого папу римского. Архиепископ Кентерберийский мог теперь скакать вокруг него и даже клевать крошки у него с ладони, не опасаясь никакой соли себе на хвост. Сей осмотрительный прелат мог быть другого мнения, но дроздам и скворцам, скачущим по нашим газонам, не следовало бы питать более недоверчивости к бросающей им в зимний день хлебные крошки руке, чем архиепископу — к моему герою.
Может статься, он пришёл к вышеизложенному заключению не без помощи одного события, которое прямо-таки затянуло его в уже упомянутую непоследовательность. Спустя несколько дней после его выхода из больницы капеллан зашёл к нему в камеру и сказал, что заключённый, игравший на органе в часовне, заканчивает свой срок и выходит из тюрьмы; зная, что Эрнест умеет играть, капеллан предложил эту должность ему. Поначалу Эрнест сомневался, правильно ли ему будет участвовать в религиозном служении больше, чем диктовала голая необходимость, но удовольствие от игры на органе и привилегии, предоставляемые должностью, были веской причиной не заездить последовательность до смерти. Введя таким образом элемент непоследовательности в свою систему, он, тем не менее, был слишком последователен, чтобы быть непоследовательным последовательно, и потому в недолгом времени впал в эдакую добродушную индифферентность, по внешним проявлениям мало отличавшуюся от той, из которой его вывел мистер Хок.
Должность органиста избавила его от физической работы, для которой он пока что, по утверждению врача, ещё не годился, но на которую его непременно поставили бы, как только бы он достаточно окреп. Он мог бы, если бы пожелал, вовсе не показываться в швейной мастерской и отделываться сравнительно лёгкой работой по уборке капеллановой квартиры, но он хотел успеть как можно лучше выучиться портняжному ремеслу, и потому этой возможностью не воспользовался; впрочем, два часа в день после обеда ему отводили для занятий. С этого времени его тюремная жизнь перестала быть монотонной, и оставшиеся два месяца его срока промелькнули с такой же быстротой, как если бы он был на свободе. В занятиях музыкой, чтении, изучении ремесла и беседах с капелланом, который оказался как раз таким добродушным, разумным человеком, какой и был нужен, чтобы немного вправить Эрнесту мозги, дни проходили с такой приятностью, что когда пришло время, он покидал тюрьму не без сожаления. Впрочем, может быть, ему так просто казалось.
Глава LXIX
Приходя к решению разорвать раз навсегда все связи со своим семейством, Эрнест не принимал во внимание самого своего семейства. Теобальд желал быть избавленным от сына, это правда, но лишь в том смысле, что тот будет находиться к нему не ближе, чем острова Антиподов; о том, чтобы совсем порвать с ним, он и мысли не держал. Хорошо зная своего сына, он был достаточно проницателен, чтобы понимать, что сам-то Эрнест как раз этого и захочет, и, возможно, именно по этой причине, наряду с прочими, был полон решимости связи сохранить, при условии, что это не повлечёт за собой визитов Эрнеста в Бэттерсби, ни также каких-либо постоянных расходов.
Незадолго до его выхода из тюрьмы отец с матерью совещались о том, какого курса им следует придерживаться.
— Мы не должны предоставлять его самому себе, — сказал с чувством Теобальд, — мы не можем этого желать.
— О нет, дорогой, нет, нет! — воскликнула Кристина. — Пусть все другие его покинут, пусть он как угодно удалился от нас, но он должен, как прежде, ощущать, что у него есть родители, чьи сердца бьются любовью к нему, какую бы жестокую боль он им ни причинил.
— Нет у него худшего врага, чем он сам, — сказал Теобальд. — Он никогда не любил нас так, как мы того заслуживали, а теперь из ложного стыда будет уклоняться от встречи с нами. Он будет избегать нас по мере сил.
— Значит, мы должны поехать к нему сами, — сказала Кристина, — и, хочет он этого или не хочет, быть рядом с ним, чтобы поддержать, когда он снова станет входить в мир.
— Если мы не хотим, чтобы он ускользнул, мы должны застать его прямо у ворот тюрьмы.
— Застанем, непременно застанем. Наши лица первыми развеселят его сердце, наши голоса первыми станут увещевать его вернуться на стези добродетели.
— Я думаю, — сказал Теобальд, — что если он увидит нас на улице, он повернётся и убежит. Он чрезвычайно эгоистичен.
— Тогда мы должны испросить разрешения пройти в тюрьму и встретить его до того, как он выйдет.
После долгих обсуждений решено было принять этот план, и Теобальд написал к управляющему тюрьмою с вопросом, допустят ли его на территорию, чтобы забрать Эрнеста, когда его срок истечёт. Ответ пришёл положительный, и наша чета выехала из Бэттерсби накануне выхода Эрнеста из заключения.
Эрнест на такое не рассчитывал и был немало удивлён, когда в девять без нескольких минут ему сообщили, что перед тем, как покинуть тюрьму, он должен явиться в комнату свиданий, ибо там его ждут посетители. Сердце у него ёкнуло, но он собрал всё своё мужество и поспешил в комнату свиданий. И, конечно же, там, у ближайшего к двери конца стола стояли двое — те, кого он почитал злейшими своими врагами на всём белом свете: его отец с матерью.
Бежать было некуда, но он знал, что если дрогнет, он пропал.
Мать плакала, и всё равно она вылетела навстречу и обхватила его руками.
— О, мальчик мой, мальчик мой, — всхлипывала она, не в силах сказать ничего более.
Эрнест стоял белее простыни. Сердце колотилось так, что было трудно дышать. Он позволил матери обнять себя, но тут же высвободился, отступил на шаг и молча стал напротив неё; слёзы катились у него из глаз.