Собрание сочинений в десяти томах. Том 2 - Алексей Толстой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Василий Васильевич попросил Елену сесть в карету; снегом залепило стекла, ветер, раскачивая кузов, шлепал кожей и в углу свистел, словно надрываясь.
– Ах, какой ветер, какой ветер, – повторяла Елена, наклоняясь к окошку.
Муфта соскользнула с ее колен, Василий Васильевич поспешно поднял; тогда она стала смотреть ему в лицо, напряженно думая, потом сказала:
– В тот вечер, помнишь, на святках, я просила его быть моим мужем. Я бы не постыдилась ничего, только бы любил меня, а он, вот видишь, не любил, – она перевела дух и продолжала тем же печальным голосом: – Когда вы встретились у меня, я просилась прибежать к нему ночью, я и на это была согласна, правда. Он понял, что со мной делалось, но обидеть не захотел, засмеялся и сказал, чтобы я приехала не одна, а с тобой, и в дверях повторил: «Нет, нет, я скромнее, чем обо мне думают». Больше мы и не видались. А за тебя я вышла с отчаянья, сам знаешь. Как же могла тебя любить? Ни одного часа не любила истинной любовью; мыслью не хотела изменить ему. И не изменила, не изменила, не изменила. И еще хуже – тебя было жалко невыносимо… Точно ты актер: наряжаешься под другого, под него. Он был повсюду – в моих глазах, в воображении, в крови… Подумай, могла я сознаться тебе?.. Ах нет, не оправдываюсь! Грешна, грешна, знаю. Простить меня нельзя. И не насилуй себя. Не прощай. Теперь ничего, ничего не надо…
Василий Васильевич понимал только одно: сейчас нужно молчать, пусть скажет все. Он молчал, откинувшись в глубь кареты, закрыв глаза. Каждое ее слово точно втыкалось – так было больно. Внезапно он почувствовал всю свою грудь, ребра, сероватую полость между ними и твердое, жесткое сердце, с усилием отбивающее секунды; сейчас на него покушаются, засовывают руку в самую глубь. «Этого не прощают», – повторил он про себя.
– Я очень прошу, похлопочи, чтобы мне поехать туда, откуда его привезли, – продолжала Елена, – здесь я не могу. Пожалуйста, устрой это мне. Помоги уж мне в последний раз.
Она наклонилась к окошку, залепленному снегом, и опять проговорила:
– Ах, какой ветер, какой ветер!
Василий Васильевич скользнул по кожаному сиденью к ногам Елены, опустил в колени ей голову, из горла у него с натугой вырвался, наконец, давно накипавший крик, несуразный, хриплый, и лицо залилось солью и горечью слез. Елена испуганно рванулась к дверце. Василий Васильевич отерся ладонью, открыл карету и, выскочив на ходу, крикнул:
– Прости! Как это глупо! Господи!
И, с силой захлопнув дверцу, пропал в снежной буре.
3
Лунный свет заливал белую равнину, слегка холмистую, с неуловимыми, насыщенными мглой краями, приподнятыми, как чаша к небу, где медленно плыл месяц, окруженный двойным радужным кольцом.
Из мглы через снега, мимо низкого домика, за холмом, пропадая опять в неясном сумраке, шла, едва приметная сейчас, канава, в которой лежало несколько тысяч человек, один подле другого, за высунутыми винтовками. Вдоль всей этой извилистой, в несколько рядов, прерывающейся канавы были набиты колья, оплетенные проволокой, запорошенные снегом. Дальше на равнине, так же схоронясь, сплетясь колючкой, недвижно лежал враг.
Василий Васильевич, в белой простыне поверх полушубка, вышел из домика и по глубоким сугробам взобрался на холм. Отсюда было видно все голубоватое поле, застывшее и мертвое. Иголочки мороза, переливаясь в лунном свету, медленно опускались на снег, на руку без перчатки, на усы.
Василий Васильевич внимательно еще раз принялся оглядывать в бинокль ту часть огромного поля, откуда на сегодняшнюю ночь ожидалась атака; но не было видно ни пятен, ни теней, не слышно выстрелов; разведчики же донесли, что в этом месте к неприятелю подошли подкрепления. После долгого бездействия германцы вновь намеревались пожертвовать жизнью нескольких тысяч своих солдат, чтобы на военной карте синяя черта, обозначающая русских, продвинулась на полмиллиметра.
Вглядываясь, Василий Васильевич опять представил суровых усатых людей, пришедших в эти снега, чтобы залечь и убивать и гибнуть самим. Но для какой цели? Не могут же они действительно поверить во владычество над миром. Тогда не с этим оружием надо было идти. Из каких подвалов поднялись у них это упорство, ненависть и тягота по убийству? Точно все их племя копило сотни лет неудовлетворенную эту жажду, она просочилась в кровь, закипела ядом и вырвалась, как буря.
Василий Васильевич опустил запотевший бинокль. Невдалеке перед ним на снегу сидело унылое, скучающее существо. Он вздрогнул. Вчера такое же протащилось под косогором, ныряя и волоча зад. Кажется, это был волк, Василий Васильевич с усмешкой шагнул вперед. Существо зашевелилось и двинулось навстречу, бесформенное, в серых зыбких складках, иногда безголовое, иногда будто выныривала из него остренькая головка.
– Фу ты, – громко сказал, даже плюнул Василий Васильевич. Тогда существо приподнялось, вздернуло руки и жалобно крикнуло по-немецки:
– Kaptif, Kaptif, mein Ober!
Перебежчик, худой, истощенный, с землистыми морщинами у рта, был закутан в защитный саван; он стоял перед Василием Васильевичем, показывая отмороженную руку и жалуясь, что третий день не ел и не хочет больше идти на убой. Василий Васильевич повел его в избенку, чтобы снять допрос.
От тепла и табачного дыма немец отошел и подробно ответил на вопросы.
– Наш полк назначен сегодня в атаку, в первую линию, – сказал он, щуря на керосиновую лампу покрасневшие глазки, – дай бог, если останется от него половина. Нам выдали каждому по эфирной лепешке; от нее кружится голова, приходят возвышенные мысли и ничего не страшно. Вот мой совет: будьте очень осторожны сегодня ночью: наши солдаты злы, зачем вы продолжаете сопротивляться. Я также был очень зол, но, как видите, изменил долгу, потому что слишком хотел кушать.
Окончив допрос, батальонный командир, грузный и сонный человек, ушел к себе за ситцевую занавеску, где сейчас же заскрипел постелью. Кто-то из младших офицеров предложил перебежчику чаю. Немец снисходительно улыбнулся, сделал под козырек, взялся за стакан, но сейчас же охнул от боли. Обмороженные пальцы не сгибались, упавший стакан облил ему сапоги, обмотанные тряпками. Тогда Василий Васильевич, поискав бумаги, оторвал от сахарного пакета клочок и написал карандашом крупными буквами:
«Елена, посылаю пленного, позаботься, он очень жалок. Сегодня в ночь ожидается бой. Может быть, мы не увидимся больше. Пожалуйста, не заходи в линию огня, это – никому не нужный риск. Я волнуюсь, но, кажется, значительнее и торжественнее этой ночи не было и не будет ничего».
Передав конвойному письмо, Василий Васильевич вышел из избенки. Солдат и пленный гуськом удалялись по тропе между сугробами. Месяц и радужные круги сияли теперь ярче, над самой головой. Повернувшись на запад, Василий Васильевич увидел, как из мглы над снегами поднялся красноватый шнур, на огромной высоте оборвался и вдруг распахнулся ослепительными красноватыми огнями. Долетел глухой звук, точно от раскупоренной бутылки, и вслед за ним вся залитая багровым сиянием даль грохнула, раскололась, и замигали в ней тысячи искр. Началась подготовка атаки.
Елена сидела перед железной раскаленной печкой, вынимая из кипящей кастрюли инструменты, и опускала их в спирт; в низком, затянутом войлоком балагане было душно; раненые спали, бормоча, вздыхая, вскрикивая глухо; иной приподнимется, обведет одичавшими глазами низкие койки, привернутую лампу, сестру, копошащуюся у печки, и, ничего не поняв, повалится со стоном.
Вынув последний нож, Елена выплеснула в ведро воду из кастрюли, взглянула на часики и зевнула; ночь еще только начиналась, а уже клонил сон, и надо было думать, как ему не поддаться.
Елена приехала в этот барак с твердым решением мереть; ясно, как на картине, она видела себя лежа-. щей на снегу, подтаявшем и красном около пробитого виска; но с первых же дней навалилось столько работы, что думать о смерти было некогда, а убитая женщина на снегу показалась просто глупостью. Раненые были так беспомощны и покорны, так нуждались в ласке, работа уносила столько сил и жалости, что в часы отдыха Елена спала без снов, с жадностью или садилась на пне у дверей и, не думая, в тихом оцепенении, глядела, как падает снег или вдалеке через бугор проскачет заяц, протрусит казак. Острое горе, заслонившее было весь свет, словно подернулось все той же пеленой снега, ослабело, стало печалью, и впервые Елена почувствовала себя жалкой, неочищенной, ненужной. И на унылом поле ее дум все отчетливее появлялась одна фигура – молчаливая, покорная и обреченная. Елена встряхивала головой и возвращалась в палатку к терпеливым мужикам, разметавшимся в бреду.
Внезапно глухой грохот наполнил балаган, лампа мигнула и выпыхнула клуб чада. Елена с ужасом подняла голову, не понимая, как же это она все-таки умудрилась заснуть и что случилось. Раненые проснулись, один сидел на постели, слушал. «Ну, и зашкваривает немец», – сказал он негромко. Елена накинула полушубок и вышла на мороз. Снег искрился, как всегда; во мгле не было видно ничего, только в надрывающем грохоте бухали неподалеку четыре пушки, торопливо, точно четыре собаки услышали свалку и, рвя цепи, рявкали в темноту.