Все московские повести (сборник) - Юрий Трифонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ребровская рука с привычной, ловкой безнадежностью – и одновременно с какой-то жуткой быстротой – лепила лошадок, одну за другой, одну за другой…
Два года назад Реброву предложили Барнаул, место в газете, и Ляля списалась с барнаульским театром, совсем уж было собрались, но в последний момент теща нечеловеческими усилиями – слезами, демагогией – все-таки поломала. Но не в теще дело. Та страшилась одного: как бы Ребров и Ляля не соединились прочно, навсегда. А Барнаул значил – навсегда. Для Реброва тут была громадная жертва, утрата многого – третьего научного зала, старых книг, букинистов, приятелей, тонких журнальчиков, где он печатал свои исторические завитушки (посылать почтой? сомнительно! да и брать откуда?), и, однако, он шел на все. Временно , разумеется. Даже рвался к этим утратам, к тому, чтобы – перелом, все заново. Ведь жизнь велика. Да, теща протестовала изо всех сил, однако Ляля часто поступала вопреки матери, не такая уж примерная дочь: вопреки матери бросила музыкальную школу, вопреки матери крутила с поэтом, убегала к нему, жила у него и вопреки матери вот уж пять лет с ним, Ребровым. Значит, сама не могла решиться на Барнаул, на то, чтобы навсегда. Он должен был пройти испытательный срок, что-то доказывать, предоставить гарантии. Теща говорила об этом прямо, а Ляля – был убежден – мыслила о том же втайне, даже втайне от себя. Но ведь если думать глубже, до конца… Тогда, наверно, и не вЛяле дело, а в нем. Он сам не может сказать ни себе, ни ей: навсегда. Если думать до конца. Не потому, что не хватает любви, а потому, что слишком много ее, чересчур тесно, лодка перевернется, есть страх – в открытое море. Сначала должен сам себе что-то доказать. Предоставить себе самому гарантии. И она это чувствует: «Гриша, теперь, когда не надо думать о куске хлеба, ты можешь сидеть спокойно и работать…»
За завтраком Ляля, торопясь, рассказывала о посещении отца – к февралю, может быть, выпишут. Что-то о театре, кознях Смурного, о том, что у Сергея Леонидовича конфликт со Смоляновым, не хочет ставить его новую пьесу. Боб с ним заодно, но директор настаивает, Бобу грозит увольнение, а Смурный уже подбрасывает Смолянову хвост. Ирина Игнатьевна жадно спрашивала, Ребров молчал. В присутствии тещи не любил разговаривать с Лялей о театральных делах. Вдруг вырвалось:
– И правильно, что не хочет ставить! Наконец-то опомнился.
– Почему правильно?
– Да потому, что ерунда. Никому это не нужно…
– Гриша, ты не прав и, прости меня, немного завидуешь. У Смолянова есть неплохие вещи, публика его принимает.
– Публика принимает! Критерий! Да выпусти на сцену двух дураков, пусть лупят друг друга по мордасам… Главное, я завидую! Чему завидовать! Его деньгам, что ли? Тогда уж завидовать модельному сапожнику Аркашке, нашему соседу.
– А знаете, Гриша, – вступила в разговор тетя Тома, – я с вами не согласна. Спектакль, где Лялечка играла, мне понравился. Я очень много смеялась.
– Не отвлекайте ее пустыми разговорами. Она ничего не успеет поесть, – сказала теща строго.
Ребров засмеялся.
– Нет, вы меня изумляете! Да неужто вы всю эту музыку принимаете всерьез? Так называемый успех, шум-гром?
Почему-то он распалялся, городил лишнее. Теща тут же спросила:
– А вы считаете – успеха нет?
– Гриша, а вот Смолянов добрее тебя. Ты о нем с такой злостью, а он хочет помочь.
– Во-первых, безо всякой злости. Во-вторых, кому помочь?
– Я с ним вчера говорила. Насчет тебя.
– Что – насчет меня? – Он смотрел на нее в ошеломлении. Лицо ее стало краснеть. Ляля краснела редко, и если уж это случалось, то были, значит, причины. – Ну, о чем ты могла с ним говорить?
– Вообще я сделала глупость. Человек он ненадежный, не нужно было…
– О чем, о чем?
– Ну, о том, чтобы как-то помочь. В творчестве…
Он пробормотал: «Вот еще вздор… Как он может мне помочь?» – махнул рукой и вышел. Возмутила бестактность – говорить об этом при теще! Кроме того, хотелось немедленно, сию же минуту, спросить о Смолянове все – рассеять или укрепить подозрение, которое уже саднило занозой, но при старухах спрашивать было нельзя. Поэтому он поднялся в мансарду и ждал в нетерпении. Наконец Ляля взбежала по лестнице – театральная «победа» стояла у ворот, – стала, торопясь, собираться, бросать вещи в чемоданчик. Он спросил: как возник разговор? Ляля что-то ответила. Тогда схватил ее за плечи, стиснул, глядя твердо, с отчаянием:
– У тебя с ним роман!
Она секунду глядела с недоумением, лицо ее вновь начало краснеть.
– Конечно, как же иначе! Ведь он наш драматург, мы от него зависим. Нет, Гришенька, выяснилось, что он глуп. А, как ты знаешь, глупые люди для меня не существуют. Я побежала! Пока!
Ребров смотрел сверху, как цигейковая шуба мелькает в саду, на белом, среди голых деревьев. Ничего не разрешилось. Конечно, она шутила. Это было бы невероятно. Она знала, что тогда он не сможет жить.
Через час трамваем поехал на Башиловку. Нужно было взять несколько книг, которые давно уже оторвал от сердца, мысленно свыкся: продать. Сосед Канунов сказал, что приходили из домоуправления и строго требуют справку с места работы. Вплоть до выписки и выселения из Москвы. Сосед был человек неважнецкий. Комнату занял нахраписто после войны под маркой того, что инвалид. Комната раньше принадлежала хорошим людям, ребровским старинным соседям, которые замешкались в эвакуации, а этот вселился в одну из комнат – у тех было две, – и уж потом его ни кипятком, ни керосином не выморить.
Насчет справки повторил три раза, даже в комнату нагло просунулся.
– Сказали, Григорий Федорович, если до первого не представите, заявят в милицию.
– Хорошо, хорошо. Представлю.
– Так что вы побеспокойтесь. Ввиду того, что я назначен уполномоченным по подъезду.
– Очень приятно… – Ребров с некоторым усилием – сосед не давал – придвинул дверь, закрыл.
Минуту спустя был стук и голос соседа, гораздо более требовательный, резкий:
– И прошу окно заклеить! Вы где-то живете, неизвестно где, а квартиру морозите. Прошу безотлагательно утеплить.
«Иди к чертовой бабушке», – пробурчал Ребров неслышно, но вслух ничего не сказал. Раздражение и упадок сил – вот что он испытывал. Скандалить с такими, как Канунов, не нужно. Справку? Принесем. Заклеить окно? Пожалуйста. Не теряя времени, стал рыться в шкафу и на полках, отыскивая книги для продажи. Попадались старые общие тетради, альбомы с бездарными школьными рисунками, а вот и учебник польского языка, самоучитель итальянского – господи, сколько благих начинаний! В книгах был хаос, пришлось потратить часа полтора, да он и отвлекался, всовывал нос в старье, в пыльные тетради и, забыв обо всем, наслаждался бессмысленным чтением, пока не нашлось нужное количество книг, рублей на сто двадцать. Наконец, набив портфель до отказа, вышел из дому, который когда-то был родным, единственным, но после смерти родителей, гибели брата и после того, как жизнь переломилась Лялей, сделался нежилым помещением, вроде сарая.
Справку для домоуправления два года давала как раз та редакция, где накануне его вычеркнули из списка внештатников. Искать выход. Причем срочно! Этот дядя доведет дело до конца. Кажется, нацелился на его комнату. Ну да, у него семья, тесно, а тут – видит – месяцами никто не живет, несправедливо же. В домоуправлении, может, и забыли про справку, в прошлом году приносил, но Канунов напомнит. Что он там делает, на мясокомбинате? Мастер, инженер, нормировщик, шут его знает. Делает колбасу. Чуть зазеваешься, и он тебя – хоп, в машину, и вылетаешь с другого конца рулончиком любительской в целлофане, с аккуратными хвостиками. Если бы студия взяла сценарий, а какой-нибудь театр принял пьесу – хотя бы на будущее, с переработкой, но с договором, – дело в шляпе, справка будет. А пока что он зеро, продавец воздуха. На заводе силикатного кирпича всегда нужны разнорабочие, и вам дадут справку. Он ведь даже не муж известной артистки. Канунов что-то почуял, недаром выспрашивал: «А почему бы вам не прописаться на площади жены? А вы член какого-нибудь творческого союза?»
Все ясно: Канунов приступил к действиям! Прошлый раз очень ласково пытался выяснить адрес Ляли для того будто бы, чтобы письма не залеживались: пересылать. Но Ребров угадал опасность и адреса не дал. Ничего, пусть залеживаются. А то явится однажды: «А мы, Григорий Федорович, насчет справочки».
Ребров невольно оглянулся. Улица была пустынна, ветер мел снежок по тощему тротуарчику.
За книги в проезде МХАТа, в четырнадцатом магазине, где был знакомый товаровед, выручил девяносто рублей и сразу поехал в редакцию на Гоголевский бульвар, где у него брали иногда «Исторические курьезы» и «Забытые факты». Там сказали, что справку дать не могут, потому что он не включен в официальный список. В другую редакцию, где лишь изредка получал работу – ответы на письма, – идти было вовсе бессмысленно.
Побрел в «Националь». И первый, на кого наткнулся в зале, был Шахов.