Век просвещения - Алехо Карпентьер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Снова заговорили о том, что надо бы осмотреть суда. В это время один из полицейских попросил Эстебана написать на листке бумаги несколько строк. Удивленный этим требованием, молодой человек нацарапал стих, принадлежащий Сан-Хуану де ла Крус. [141] Он хорошо его помнил, потому что прочел всего несколько дней назад: «Пусть нежная любовь скорее в сердце вспыхнет…»
– Та же рука, – объявил полицейский, размахивая в воздухе «Общественным договором».
И Эстебан вспомнил, что несколько лет назад он записал на полях этой книги некоторые свои мысли, оскорбительные для монархии. Теперь всеобщее внимание обратилось на него.
– Нам известно, что вы недавно вернулись после долгого отсутствия.
– Совершенно верно.
– А где изволили быть?
– В Мадриде.
– Это ложь, – отрезал один из полицейских. – В шкатулке у вашей кузины мы нашли два письма, отправленных из Парижа, в которых вы, надо признаться, выражаете немалые восторги по поводу революции.
– Возможно, – спокойно сказал Эстебан. – Но затем я переехал в Мадрид.
– Дайте-ка я с ним потолкую, – сказал один из полицейских, подходя к Эстебану. – Уж меня-то он не проведет.
И он стал расспрашивать молодого человека об улицах, рынках, церквах и о различных достопримечательностях города, о которых тот и понятия не имел.
– Вы никогда не были в Мадриде, – объявил полицейский.
– Возможно, – невозмутимо повторил Эстебан. К допросу приступил другой полицейский:
– На какие средства вы жили в Париже? Ведь Испания объявила Франции войну, и вы не могли получать деньги от родных.
– Зарабатывал переводами.
– А что вы переводили?
– Всякое приходилось.
Пробило четыре часа. И снова кто-то сказал, что отсутствие Софии трудно объяснить и надо бы осмотреть корабли…
– Все это просто глупо! – вдруг взорвался Эстебан, грохнув кулаком по столу. – Вы полагаете, что достаточно ворваться в частный дом в Гаване и таким способом будет покончено с идеей свободы во всем мире? Поздно спохватились! Никому не дано остановить ход истории!
Жилы на его шее вздулись, он вновь и вновь громко повторял крамольные фразы, прославляя равенство и братство, так что писец все быстрее и быстрее водил пером по бумаге.
– Весьма занятно. Весьма занятно. Мы, кажется, начинаем понимать друг друга, – оживились те, кто участвовал в допросе.
А один из них, должно быть старший по чину, не давая Эстебану опомниться, обрушил на него град вопросов:
– Вы франкмасон?
– Да.
– Отрицаете Иисуса Христа и нашу святую веру?
– Я признаю только одного бога – бога философов.
– Разделяете ли вы идеи французской революции?
– Полностью разделяю.
– Где отпечатаны прокламации, которые мы обнаружили в доме?
– Я не доносчик.
– Кто перевел их на испанский язык?
– Я.
– И текст американских карманьол тоже?
– Все может быть.
– Когда это было?
В эту минуту появился полицейский, производивший обыск на втором этаже и остававшийся там в надежде обнаружить еще что-нибудь предосудительное.
– Полюбуйтесь-ка на веера хозяйки дома, – сказал он, раскрывая один из вееров, на котором была изображена сцена взятия Бастилии. – Это еще не все: там у нее целая коллекция ларчиков и игольников весьма подозрительных цветов.
Эстебан бросил взгляд на трехцветные безделушки и невольно умилился, подумав о юношеском восторге, который заставил такую сильную натуру, как София, собирать эти милые пустячки, наводнившие за последние годы весь мир.
– Надо во что бы то ни стало поймать эту пташку, – пробурчал старший из полицейских.
И все снова заговорили о том, что следует пойти на пристань…
Тогда Эстебан, не опуская ни единой подробности, принялся рассказывать о своих делах. Он начал с того, как Виктор Юг приехал в Гавану, и всячески старался как можно дольше затянуть свой рассказ, а писец торопливо заносил его показания на бумагу. Молодой человек говорил о встречах с Бриссо и Дальбарадом; о том, как он распространял идеи французской революции в Стране Басков; о своей дружбе с «гнусными изменниками» – Марченой и Мартинесом де Бальестеросом. Потом он поведал о том, как прибыл на Гваделупу: о типографии отца и сына Лёйе; о своем посещении Кайенны, во время которого он не раз виделся с Бийо-Варенном, заклятым врагом королевы Франции.
– Внесите это в протокол допроса, писец, непременно внесите, – сказал старший полицейский, приятно удивленный такими признаниями.
– Сколько «эн» пишется в фамилии Варенн? – осведомился письмоводитель.
– Два, – ответил Эстебан и начал было объяснять правила французской орфографии. – Надо писать два «эн» потому…
– Не станем препираться из-за лишней буквы, – крикнул полицейский, махнув рукой. – Как вам удалось вернуться в Гавану?
– Для франкмасонов нет ничего трудного, – ответил Эстебан.
И он продолжал свою повесть, рисуя себя чуть ли не одним из самых видных заговорщиков. Однако по мере того, как стрелки часов приближались к пяти, его показания принимали все более издевательский характер. Те, кто допрашивал молодого человека, не могли понять, почему он не только не пытается выгородить себя, а признается в крамоле, самым подробным образом перечисляя свои преступные деяния, которые могли навлечь на него смертный приговор – страшную казнь через удушение. Эстебану больше уже не о чем было рассказывать, и он перешел к самым грубым шуткам: говорил о мессалинах из династии Бурбонов, о том, что Князь Мира наставлял рога его величеству, о том, что скоро настанет день, когда петарды начнут рваться прямо в заду у короля Карлоса…
– Да это какой-то фанатик, – сказал кто-то.
– Фанатик или одержимый, – хором подхватили другие, – Америка полна таких вот Робеспьеров. Если мы не будем держать ухо востро, то здесь скоро начнется всеобщая резня.
А Эстебан все говорил и говорил, теперь он уже приписывал себе такие поступки, которых никогда не совершал, хвастался тем, будто сам возил революционную литературу в Венесуэлу и в Новую Гранаду.
– Ничего не опускайте, писец, ничего не опускайте. Все заносите на бумагу, – повторял старший полицейский, ибо задавать вопросы задержанному уже не было необходимости.
Стрелки на часах показывали половину шестого. Эстебан попросил, чтобы кто-нибудь проводил его на плоскую крышу: там в античной вазе, украшавшей балюстраду, якобы спрятана нужная ему вещь. Решив, что неизвестный предмет может послужить дополнительной уликой, несколько полицейских отправились вместе с молодым человеком. В вазе не было ничего, кроме осиного гнезда, и растревоженные насекомые принялись жалить обидчиков. Не слушая посыпавшихся на него оскорблений и угроз, Эстебан устремил взгляд на гавань. Парусник «Эрроу» снялся с якоря: там, где прежде стоял корабль, теперь зияла пустота… Эстебан возвратился в гостиную.
– Занесите мои слова в протокол, господин письмоводитель, – сказал он. – Торжественно заявляю перед богом, в которого верую, что все, сказанное мною прежде, – ложь. Никогда вы не сможете найти ни единого доказательства, которое подтвердило бы, что я совершил все, о чем говорил, за исключением того, что я и в самом деле был в Париже. Не существует ни свидетелей, ни документов, на которые вы могли бы опереться. Все, что я говорил, я говорил, желая помочь одному человеку бежать. Я сделал то, что почитал своим долгом.
– От смерти ты, пожалуй, спасешься, – проворчал старший полицейский. – Но на каторгу в Сеуту непременно угодишь. Людей и за гораздо меньшие проступки посылают в африканские каменоломни.
– Мне теперь все безразлично, – угасшим голосом сказал Эстебан.
Он остановился перед полотном, изображавшим взрыв в кафедральном соборе, и посмотрел на большие обломки колонн, которые взлетели на воздух и неподвижно застыли, как это бывает только в кошмарном сне.
– Даже камни, которые я буду отныне дробить, были заранее изображены на этой картине! – С этими словами молодой человек схватил табурет и швырнул его в стену: на холсте образовалась дыра, и картина с грохотом рухнула на пол. – Уведите меня отсюда, – попросил Эстебан, который так безмерно устал и так нуждался в отдыхе, что мечтал только об одном: выспаться где угодно, хотя бы даже в тюрьме.
ЧАСТЬ ШЕСТАЯ
XLII
Волны катили с юга – спокойно, размеренно, сплетая и расплетая замысловатый узор, отороченный пеной; они напоминали прожилки на темном мраморе. Зеленые берега остались позади. Корабль плыл теперь в таких синих водах, что казалось – вокруг не вода, а какое-то расплавленное, но уже застывающее стекло; время от времени по этой глади пробегала легкая зыбь. Ни единого живого существа не было видно на словно литой поверхности моря, таившего в своих глубинах и горы и бездны, подобно первозданному морю, которое возникло в дни сотворения мира – до появления первой раковины и первого моллюска. Одно только Карибское море, хотя оно буквально кишело жизнью, обладало способностью принимать порою вид необитаемого океана. Как будто повинуясь таинственному велению, рыбы поспешно уходили под воду, медузы погружались вглубь, саргассовые водоросли исчезали с поверхности, и человеческому взору открывалось только то, что мнилось бесконечным: постоянно отступавшая линия горизонта, беспредельный простор, а выше – над ним – усеянная звездами небесная твердь; слова «небесная твердь» говорили о том, каким величественным и вместе давящим представлялся небосвод тем людям, которые во время оно придумали для него это обозначение, – возможно, они придумали его сразу же вслед за теми словами, которые только что изобрели для обозначения боли, страха и голода. Здесь, над пустынным морем, небо и впрямь казалось нависающей твердью, на нем мерцали те же созвездия, какие мерцали тысячелетия назад: прошло немало веков, пока человек научился различать их и дал им названия, населив мифическими существами недосягаемый купол небес, ибо он обнаружил в контурах созвездий сходство с очертаниями привычных предметов, животных и людей, которые теснились в его воображении – воображении неукротимого мечтателя и поэта. Сколько ребяческой дерзости проявили те, кто населил небесную твердь Медведицами, Псами, Тельцами и Львами, думала София, стоя на палубе корабля и всматриваясь в ночную тьму. Но то был верный способ приблизить вечное к пониманию людей, изобразить небосвод в таких великолепно изданных книгах, как тот астрономический атлас, который она оставила в домашней библиотеке: нарисованные на его листах кентавры, казалось, готовы были вступить в ожесточенную битву со скорпионами, а драконы – с орлами. Названия созвездий возвращали человека к языку древних мифов, которому он остался до такой степени верен, что, когда появились первые христиане, они не нашли ни одного свободного местечка на небе, захваченном в свое полное пользование язычниками. Звезды были отданы во власть Андромеде и Персею, Гераклу и Кассиопее. Они как бы приобрели уже право собственности на это родовое достояние, на которое не смели претендовать бедные рыбаки с Тивериадского озера, рыбаки, которые, впрочем, и не нуждались в звездах, чтобы направить свои челны к тому месту, где Некто, уже готовившийся пролить свою кровь ради спасения людей, начал ковать веру, не ведающую звезд… Когда побледнели Плеяды и взошло солнце, тысячи шлемов, будто сделанных из яшмы, подплыли к кораблю; под водой за ними волочились длинные красные гирлянды, словно силуэты каких-то средневековых воинов, ломбардских пехотинцев в тонких кольчугах, – подводные травы, встреченные ими по пути, точно кольца кольчуги, оплетали от плечей до бедер, от подбородка до колен, словом, с головы до ног туловища этих пронизанных солнечными стрелами призрачных рыцарей, которых капитан Декстер именовал men-of-war. [142] Подводное войско расступалось перед парусником, а затем вновь смыкало свои ряды; оно прибыло неизвестно откуда и продолжало свое безмолвное движение изо дня в день, – движению этому предстояло длиться до тех пор, пока головы-шлемы не полопаются под лучами солнца, а туловища-гирлянды не распадутся от гниения… Поздним утром судно вступило в новую страну – страну медуз, которые плыли по поверхности моря, побелевшей от множества их тел, раскрытых, как крылья птицы. А вслед за ними появились темные полчища существ, напоминавших маленькие наперстки, которые судорожно сжимались и разжимались; за ними следовал целый отряд улиток, усеявших своеобразный плот из какой-то затвердевшей пузырчатой массы…