Шестьдесят рассказов - Дино Буццати
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да вы что, вы что! — возмущается Ланчеллотти (а сам думает: вот он, шпик, вот он, провокатор. Как себя выдал!) — Наоборот! Его последние выступления, на мой взгляд, еще даже лучше — если это вообще возможно — прежних, сильнее, ярче, глубже.
— А эта его, скажем прямо, негативная позиция в отношении планов коренного улучшения, предложенных министром Хименесом? Вы как, ее разделяете?
— Еще бы! В этом вопросе маршал, — (здесь он повышает голос, чтобы его услышали и трое проходящих мимо сотрудников министерства), — обнаруживает гениальное понимание подлинных проблем нашей страны! Наш великий Бальтадзано — это орел, дорогой мой Модика, Хименес в сравнении с ним… ну, не скажу воробей, но… почти! Наш маршал, дорогой Модика, — политический ум, равного которому в этом веке еще не было.
Трое служащих, остановившись, прислушиваются к разговору с огромным интересом. Потом один из них подходит к Модике и протягивает ему газету. Краем глаза Ланчеллотти видит какой-то заголовок, набранный крупным шрифтом.
— Что там такое? — спрашивает он, заподозрив неладное.
— Да ничего, ничего.
— Нет, покажите.
Через всю первую страницу тянется шапка: «Решение Национальной Хунты», а под ней: «Бальтадзано вынужден покинуть свой пост из-за политических разногласий. Своевременный арест срывает его план побега за границу. Председателем Совета министров провозглашен Хименес».
Ланчеллотти чувствует, как земля уходит у него из-под ног. Пошатнувшись, он с трудом выдавливает из себя:
— Но вы, вы, Модика, знали об этом?
— Я? — удивленно восклицает тот с сатанинской улыбкой. — Я? Да что вы, впервые слышу!
Против воровПосле того как в округе было совершено три ограбления, крупный собственник Фриц Мартелла потерял покой из-за страха перед ворами. Он никому больше не доверяет: ни родным, ни слугам, ни собакам, хотя все они честно стерегут его имущество. Куда спрятать золотые монеты и фамильные драгоценности? Дом — место ненадежное. Рассчитывать на сундук, служивший ему до сих пор вместо сейфа, просто смешно. Хорошенько поразмыслив и не сказав никому ни слова, он выходит однажды ночью из дому, прихватив ларец с драгоценностями и лопату, и направляется в лес, на берег реки. Там он выкапывает глубокую яму и зарывает в ней свой ларец.
Но, вернувшись домой, начинает себя корить: «Вот дурак! Как это я не сообразил, что разрытая земля может вызвать подозрение? Вообще-то в том месте никто не ходит, что верно, то верно, но как знать, вдруг туда занесет какого-нибудь охотника и он увидит свежераскопанную землю? И вдруг он из любопытства тоже захочет в ней покопаться?» От этих сомнений Мартелла проворочался в постели всю ночь напролет.
Между тем перед самым рассветом три разбойника в поисках подходящего места, где бы можно было закопать труп ограбленного и зверски убитого ими ювелира, забрели в лес на берегу реки и, к великой своей радости, наткнулись на пятачок, где неизвестно кто и зачем совсем недавно содрал весь дерн. Здесь они впопыхах и зарыли труп ювелира.
На следующую ночь снедаемый беспокойством владелец богатств вновь приходит в лес с лопатой, чтобы забрать свои ценности: надо подыскать для них другой, более надежный тайник.
Но едва он начинает копать, как у него за спиной раздаются шаги. Обернувшись, он видит, что к нему спешит не меньше десятка вооруженных людей, освещающих себе путь фонарями.
— Ни с места! — приказывают ему.
Мартелла так и застывает с лопатой в руке.
— Что ты здесь делаешь среди ночи? — спрашивает его начальник полицейского патруля.
— Я? Ничего… я владелец… вот, копаю… я здесь закопал свой ларец…
— Вот как? — усмехается полицейский. — А мы здесь ищем труп убитого! И еще мы ищем его убийц.
— Ни о каком трупе я не знаю. И сюда, повторяю, я пришел за своей вещью…
— Ну что ж, отлично! — восклицает начальник патруля. — В таком случае ты можешь продолжать. Копай, копай! А мы посмотрим, что ты там выкопаешь.
Против любвиТеперь, когда он уехал и больше уже не вернется, когда он исчез, вычеркнут из жизни и словно бы умер, ей, Ирене, остается призвать на помощь все мужество, какое только можно просить у Бога, и вырвать эту несчастную любовь из своего сердца с корнем. Ирена всегда была сильной девушкой, сильной будет она и теперь.
Ну вот и все. Это было не так страшно, как казалось, и длилось не так уж долго. Не прошло и четырех месяцев, а она уже совершенно свободна. Чуть похудела, чуть побледнела, кожа ее стала как будто прозрачнее, зато ей стало легче, и во взгляде у нее появилась этакая томность — как у человека, перенесшего тяжелую болезнь; томность, за которой уже угадываются новые, смутные надежды. О, она держалась молодцом, просто героически, она сумела взять себя в руки, яростно отринув всякие иллюзии, всякие милые сердцу воспоминания, хотя, несмотря ни на что, им так отрадно предаваться. Уничтожить все, что у нее осталось в память о нем, пусть это всего лишь какая-то булавка; сжечь его письма и фотографии, выбросить платья, которые она надевала при нем, на которых, возможно, оставили свой невидимый след его взгляды; избавиться от книг, прочитанных им, — ведь одно то, что они оба их читали, было похоже на некое тайное сообщничество; продать собаку, которая уже привыкла к нему и бежала встречать его к калитке сада; порвать с общими друзьями; даже в доме все изменить, потому что на этот вот выступ камина он оперся однажды локтем, потому что вот эта дверь как-то утром открылась и за ней был он; потому что звонок у двери продолжал звенеть так же, как звенел, когда приходил он; и в каждой комнате ей мерещился какой-нибудь таинственный след, отпечаток, оставленный им. И еще: надо приучить себя думать о чем-то другом, окунуться с головой в изнурительную работу, чтобы по вечерам, когда воспоминания особенно мучительны, на нее камнем наваливался беспробудный сон; познакомиться с новыми людьми, бывать в новых местах, изменить даже цвет волос.
И всего этого она добилась — ценой отчаянных усилий, не оставив ни лазейки, ни щелки, через которые к ней могли бы пробиться воспоминания. Она сделала все. И исцелилась. Сейчас утро, и Ирена в красивом, только что взятом от портнихи голубом платье выходит из дому. На улице светит солнце, она чувствует себя здоровой, молодой, духовно чистой и свежей, как в шестнадцать лет. Может, даже счастливой? Почти.
Но вот из какого-то соседнего дома до нее долетает коротенькая музыкальная фраза. Кто-то включил приемник или поставил пластинку и отворил окно. Отворил и тут же захлопнул.
Этого было достаточно. Шесть-семь нот, не больше, — мотив одной старой песни. Его песни. Ну же, отважная Ирена, не отчаивайся из-за такой мелочи, беги скорей на работу, не останавливайся, смейся! Но страшная пустота уже образовалась у нее в груди, боль вырыла там глубокую яму. Долгие месяцы любовь, эта непонятная мука, к которой она приговорена, притворялась спящей, пыталась ее обмануть. И вот такого пустяка достаточно, чтобы она проснулась, сорвалась с цепи. За стенами дома проносятся машины, люди живут своей жизнью, и никто не знает о женщине, которая, опустившись на пол у самой двери и смяв свое новое платье, плачет навзрыд, словно маленькая девочка. Он далеко и никогда больше не вернется. Все было напрасно.
46
БОЛЬНОЙ ТИРАН
© Перевод. Т. Воеводина, 2010
В обычный час, а именно без четверти семь вечера, в так называемой зоне застройки между улицами Марокко и Кассердони, фокстерьер Лео завидел издали сторожевого пса Тронка. Тронка вел на поводке его хозяин — профессор.
Пес, как обычно, напряженно прислушивался и пристально оглядывал грязный газон, сохранившийся между строениями. Это были его владения, тут он главный. Меж тем фокстерьер тотчас приметил, что с Тронком что-то неладно. То был уж не прежний Тронк, не то что месяц, да что там месяц — несколько дней тому назад.
Трудно даже сказать, в чем оно, неладное. Может, он стал по-другому ставить лапы при ходьбе, может, взгляд его подернулся едва уловимой поволокой, может, спина изменила обычный изгиб, может, шерсть не блестит уж, как прежде, а может быть, появилась серая тень. Да-да, серая тень — самый верный признак увядания и упадка. Серая тень, что легла от глаз до нижней челюсти.
Разумеется, никто, включая самого хозяина, не заметил этих микроскопических изменений. Но старого фокстерьера не проведешь. Он прожил длинную собачью жизнь и на таких вещах собаку съел. Достает жизнь-то? — ехидно подумал он о сторожевом псе, который вмиг стал ему не страшен.
То был пустырь, образовавшийся от бомбежек прошедшей войны. Здесь, ближе к окраине, неопрятно теснились заводские строения, склады, времянки, мастерские. (Впрочем, в небольшом отдалении уже высились горделиво многоэтажные здания фирм по продаже недвижимости. Всеми своими двадцатью этажами нависали они над водопроводчиком, который возился в траншее, где, видно, прорвало трубу, и над скрипачом, который играл меж столиков пивной.) Развалины на пустыре уже разобрали. О гудевшей здесь некогда человеческой жизни напоминали разве что керамические плитки, то тут, то там сереющие среди молодой травы. Как знать, может, здесь была кухня или даже спальня небогатого дома и бродили трепетные сны и тайные надежды, а может, когда-то здесь родился ребенок, а как-то апрельским утром в мрачном и сыром дворе пела юная девушка. А вечерами в розовом свете абажура люди ненавидели и любили друг друга. Во всем же прочем здесь был настоящий пустырь, зазеленевший, по извечной доброте природы, травой, вздыбившийся кустарником и дикими растениями. И пустырь был уже не совсем пустырем, а походил на счастливые долины, что зеленеют такой же травой и курчавятся тем же кустарником. Среди пустыря чудом возникли и кусочки настоящего луга, где так хорошо лежать, закинув руки за голову и глядя сквозь ресницы, как проплывают прихотливые облака.