Далеко ли до Чукотки? - Ирина Евгеньевна Ракша
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она улыбнулась и мягко сказала:
— Ну, какой же вы незнакомый? Помните, как там у вас хорошо: «Зеленые и розовые плывут над миром дни, как туеса березовые, стоят под лавкой пни». Или вот это: «Я верю все больше и больше, что сказкам дано сбываться…»
Он впервые слышал свои стихи от кого-то. Это было так неожиданно и приятно, что сразу стало теплей и уютней в этой светлой высокой комнате, среди побрякушек и штор. И маленькая хозяйка позванивала посудой:
— А чай у меня из Кореи, с цветами жасмина. Вы такого не пили, я уверена. У моей подруги муж оператор на хронике. Всюду ездит. Так она меня иногда балует.
Они сидели за круглым столом, под люстрой, и пили чай. Он действительно пах жасмином. Необычно и тонко.
— Из этого подстаканника давным-давно никто не пил, — грустно улыбнулась она.
Он держал в ладонях этот теплый большой подстаканник и слушал ее удивительно нежный, прекрасный голос.
— А я завидую всем, кто ездит по свету. Я нигде не бывала, только когда-то на практике в сельской школе, — она положила ему варенья. — Прошлым летом обещала своим ребятам на Волгу и не смогла из-за мамы, она очень болела, — руки ее были маленькие, проворные. — У меня их тридцать два человека.
— Трудно, наверно? — он все глядел на нее.
— Да по-разному. Вот на днях кто-то порвал карту Евразии. Придется собрание проводить. Я, конечно, знаю, кто это. Такой отчаянный мальчик, сладу с ним нет, — и засмеялась. — Мы вчера сочинение писали, так знаете, что он придумал? — Она прошла к окну и полистала стопку тетрадей. — Вот, пожалуйста. «Пессимизм Печорина, его циничное отношение к святыням, его холодный скепсис отмечены печатью рассудочной рефлексии». Представляете? И ни одной ошибки!
— Я тоже отчаянный был, — он усмехнулся, позвенел ложкой в стакане. — И учился плохо. А Евразия мне почему-то с детства казалась желтым таким, горбатым верблюдом, который улегся в синее море.
Она, задумчивая, подсела к столу. Он взглянул на нее и вдруг увидел, что эта прическа и белая блузка ей очень идут и что она — прекрасна.
— А знаете, как меня дети в школе зовут? — она засмеялась. — Евгеша. Да, да, Евгеша.
Он кивнул на рояль:
— Вы, наверно, хорошо играете?
— Нет, не играю. — Лицо ее сразу стало серьезным. — Это память.
— Мама играла?
— Нет. Отец играл, еще до войны. Вам подлить горячего? — и потрогала фарфоровый чайничек.
— Да, да, конечно, — сказал он бодро. — Чай прекрасный, первый раз такой пью (она лила механически). И вообще в Москве мне понравилось. — Ему так хотелось развлечь ее, оживить. — Я вижу, у вас так любят животных, прямо носят их на руках. — Но она все молчала, и он добавил: — Собаки скоро ходить разучатся.
Она улыбнулась:
— Вы вот все шутите. А я, правда, хотела кошку себе завести.
— Кошку? Простую кошку? — он лукаво поморщился. — Ну, не-ет. Уж лучше дельфина. Сейчас очень модно дельфинов дрессировать. — И загадочно улыбнулся — А давайте-ка лучше я вам с Алтая снежного барса вышлю? Посылкой, а?
Она смеялась в ладошку, совсем как маленькая. И он опять увидел за ее спиной два больших земных полушария, которые смотрели в комнату, прямо на них. И где-то вон там, в правом коричневом зрачке, находился его Алтай, его рудник и ждал его.
И Вася Шульгин поднялся:
— Ну вот. Мне пора, — и улыбнулся ей с грустью и нежностью.
Она тоже встала. Звякнула чашкой. Спросила растерянно:
— Вы так вот и уезжаете?.. А как же ваши стихи?
Он прошел к двери, стараясь не задеть ни за что.
— Стихи? — встряхнул свою лохматую шапку, вздохнул: — Какие там стихи? Стихийное бедствие.
Она с волнением смотрела, как он одевается.
— Нет, я серьезно, — и быстро подошла. — Их же нужно показать. Обязательно показать. По-моему, стихи хорошие…
Он усмехнулся, накрутил шарф:
— Ничего, в другой раз как-нибудь, — и поднял чемоданчик.
— Зачем же в другой? Ну, хотите, я это сделаю? У меня есть экземпляр.
Оп смутился:
— Ну что вы, зачем? — старался не смотреть на нее, чтобы не видеть светлого и уже милого ему лица, взволнованных глаз. Сказал, глядя в сторону: — Вы не очень ругайте этого… Который карту порвал. Он случайно. — И все не знал, может ли он протянуть ей руку.
В коридоре Женя захлопнула за ним входную, тяжелую дверь и мимо удивленного Мискина влетела в свою комнату. Теперь в этой комнате все, все было по-другому… Будто стены раздвинулись, и каждая вещь, каждая мелочь вдруг прояснилась, зазвенела, заговорила. Женя опустила руки на крышку рояля, в темной глади его увидела себя и, может быть, первый раз в жизни пожалела о том, что не может играть.
Вася Шульгин шел по вечерней морозной улице. Кругом было светло, как в праздник, и дышалось ему легко и свободно. Он с грустью думал, что через два часа ему уже улетать отсюда. И в последний раз он увидит этот город под крылом самолета, весь в россыпи мелких огней, как непогасший костер. А потом всю ночь темный горизонт будет плыть навстречу, пока наконец над снегами не встанет заря. Вася шел мимо светлых витрин и подъездов. И строчки стихов, слово за словом, легко перестраиваясь, стали возникать в нем, в ритме его шага, и получалось примерно вот так: «Спал город дымный, дивный. А ночью в облака сорвался реактивный, как спичка с коробка…» Наверно, надо было бы остановиться и записать. Но стихи так часто рождались в нем, а он так редко их записывал, что и теперь не стоило. «Но город не проснулся, он очень крепко спал. Лишь плавно повернулся и под крылом пропал…» По пустынной улице Вася Шульгин не спеша шагал к центру, к самому центру России, к Красной площади. Он еще днем все думал об этом, но хотел впервые прийти туда ночью, когда тишина, когда башни освещены и четко слышны шаги и куранты.
Хрустел ледок под ногами, а в темном небе над крышами плыла луна, такая ясная, деревенская. И кругом светились сотни медовых окон. В каждом были свои судьбы и хлопоты. Но среди них теперь было одно окно, где его знали и помнили, куда можно было прийти и запросто выпить чаю, как у них на Алтае.