Атланты и кариатиды (Сборник) - Шамякин Иван Петрович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Петро, который поначалу встретил шурина с искренней радостью, выслушав, зачем тому так срочно понадобился председатель, помрачнел и отправился сам проверять, разрешает ли механик ехать. Максим понимал, о чем он думал: выходит, мы с Раей мало сделали для матери, а ты, приехав раз за год, показываешь на людях, какой ты заботливый. Но бог с ним, пускай думает что хочет. Взаимоотношения свои они выяснят потом. Теперь не до самолюбия.
В дороге Петро сокрушался.
— Ох, даст нам Юрий Иванович всем, что сорвали такую машину. Это для вас, Евтихиевич, механик разрешил. А так у него снега не допросишься. Холера б его...
Но из разговора Максим понял, что Петро не столько боится председателя, сколько жалеет об оставленной работе. Его машина отдана в распоряжение начальника управления Межколхозстроя, который возводит для них комплекс, и Петро, кроме законного заработка, имеет еще кой-какую «халтуру». Потому так не хочется отрываться. За председателем можно дотемна гонять машину.
Максим возмутился. Мать в таком состоянии, а у зятя одна забота — заработок. Однако не упрекнешь его, Трое детей, о них думает. Разве сам он не старается, чтоб у Веты было все?
В хлопотах, в разговорах с людьми отошло предчувствие беды. А поговорил с Петром, и опять оно появилось. Более того, начал сомневаться, что какой-то там сельский врач обладает чудодейственной силой. Он, Максим, сейчас напоминал тех интеллигентных людей, которые в поисках спасения для себя или близких едут за тысячи километров к неграмотным знахарям. Должно быть, он тоже поехал бы к такому знахарю. Не верил бы, а ехал. Но лучше верить. Лучше верить! Неверие, сомнение страшнее всего.
Энергичный, напористый там, в амбулатории, в правлении, здесь, в кабине машины, он обмяк, почувствовал страшную усталость. Убаюканный шумом мотора, теплом, пахнущим соляркой и металлом, белизной поля, кружением снежинок и мельканием «дворников» перед глазами, он проваливался в сон и тут же заставлял себя проснуться, чтоб Петро не подумал: на людях показывает заботу, а в машине спит, как сытый кот.
Объехали все районные учреждения и случайно перехватили председательский «газик» возле станции. Юрий Иванович сам остановился, увидев колхозную машину, которой не надлежало в тот день быть в райцентре. Выскочил, побледнев, и сразу Петру:
— Ты почему здесь?
— Да вот Максим Евтихиевич вас ищет.
Председатель узнал архитектора и поздоровался приветливо, заинтересованный, во всяком случае, не такой безразличный, как при первом знакомстве. Выслушав просьбу, удивился:
— Вера Ивановна такого мнения о Бохуне? Чудеса! Бохуна признают больные, которых он спас от смерти, но не очень-то жалуют коллеги.
Посмотрел на часы, подумал, спланировал время.
— Ладно. Вы можете ехать домой. Я его привезу. Я верю этому врачу больше, чем кому бы то ни было.
Мать лежала с открытыми глазами, смотрела в потолок и как бы к чему-то чутко прислушивалась.
— Как ты себя чувствуешь, мама?
Никчемный вопрос. Но с чего начать разговор? Глаз на сына она не перевела, но ответила ясно, только очень тихо, одними губами:
— Ничего, сынок.
— Тебе трудно говорить?
— Нет, не трудно.
Но Максима испугало, как она смотрит. Утром этого не было. Будто и взгляд, и мысли ее были где-то далеко. Далеко, в другом мире. Как умирают люди, Максим видел только на войне. Но когда это было! И умирали там молодые. Умирали совсем иначе, чаще всего мгновенно. На смертельно раненных некогда было смотреть. Отец умер без него, в госпитале инвалидов в сорок шестом; Максим служил еще в Германии. Вот уже четверть века он не видел смерти и редко думал о ней, разве только в почетном карауле возле покойника. И каждый раз, когда думал, как умирают люди, вспоминал смерть князя Андрея: «Оно вошло и оно есть смерть». Собственные воспоминания потрясали меньше. И теперь он вспоминал сон князя Андрея. «Что-то нечеловеческое — смерть — ломится в дверь, и надо удержать ее». Да, надо удержать ее. А как?
— Мама, скоро приедет доктор из района. Все его хвалят.
Мать перевела взгляд на него, посмотрела, не сознавая, о чем это он.
В большой комнате он сел на диван и словно провалился куда-то. Сильно шумело в голове. А по ногам ползли мурашки, как будто ноги окоченели и теперь в тепле отходят.
И вдруг вскинулся от громкого стука. Тюкал топор, а молоток весело, чертовски весело забивал гвозди. Он испуганно поднялся, не сразу сообразив, откуда эти звуки. Потом вспомнил, когда выходил, видел, что в пристройке настилают пол. Впервые в жизни его вывела из себя работа людей.
Рая собирала на стол, Петро приехал, чтоб вместе пообедать.
Сказал Рае зло, с раздражением:
— Вам что, жить негде, что вы так спешите с этой пристройкой?
Сестра удивилась.
— Максим! Плотники теперь свободны. Весна придет, никого не найдешь.
Он подошел к ней, прошептал:
— Мать при смерти, а ты...
Рая испуганно кинулась за дверь. Стучать перестали. Но Петро привел плотников обедать. Мужчины разговаривали в полный голос, весело.
Петро налил по стакану водки.
Рая сказала мужу:
— Гляди же, сам не пей. Машина стоит.
— А, черт ее не возьмет, машину. В кюветах полно снега. Мягко, — и засмеялся. И плотники засмеялись.
Рая, конечно, рассказала Петру и про боковушку, и о том, как Максима рассердил стук, потому что, выпив, зять тут же, при людях, повел разговор о матери:
— Ты, Евтихиевич, не думай, матка у нас жила не в обиде. Никуда от нас не хотела ехать. Летом Толя предлагал забрать — ни в какую. Пускай, говорит, хоть золотые они, твои Уральские горы, не нужны они мне. Вот как! И золотые горы ей не нужны были. Я, может, когда шумел, пьяный...
— Пьяный ты — что борона, — уколола Рая.
— Не борона, а коленчатый вал. Имеешь дело с техникой. Но скажи, обидел я мать хоть раз? — допытывался Петро у жены. — И дети ее любят. Людочка заснуть без бабы не может. А работать — так что сама хотела, что по силе было. Без работы она не могла сидеть. Я даже сердился на нее за это. Посиди, матка, наработалась за свой век.
— Я ничего не думаю. — Максиму было неприятно, что Петро говорит это на людях.
Он хорошо знает, что лучше, чем тут, матери нигде не жилось бы. Упрекнуть может только себя. А сестру и зятя разве что за сегодняшний день. Дайте свет и тишину! Почему-то убежден, что сейчас, как ничто другое, матери нужна тишина, а не этот пьяный шум, от которого, наверно, у нее, здоровой, не раз болела голова.
Бохун — мужчина лет сорока, коренастый, полный, с круглым, как луна, румяным лицом. Казалось, лицо это и веселые хитрые глаза излучают радость. Сразу видно, что человек любит вкусно поесть, выпить и посмеяться. Максима оглядел с бесцеремонным любопытством, так в гостях глазеют на знаменитых актеров. Кстати, в движениях, в манерах Бохуна, даже в том, как, помыв, вытирал руки, была какая-то театральность.
Такой весельчак и позер не показался Максиму серьезным врачом. Только присутствие вдумчивого, озабоченного делами председателя, который, видно было, боготворил друга, сглаживало неприятное впечатление и оставляло какую-то надежду.
Но выслушивал мать Бохун долго. Ему помогала Рая.
Максим и Юрий Иванович сидели за круглым столом друг против друга, уставившись в искусные узоры богато расшитой скатерти. Молчали, напряженно прислушивались, точно там, за тонкой перегородкой, шла сложная операция, от которой зависела жизнь. Раза два мать тихо застонала, ей больно было от каждого движения.
Когда Бохун заговорил, стал расспрашивать больную и Раю, Юрий Иванович сказал почти шепотом:
— Он вылечил моего сына. Куда я только с ним не ездил. Профессора диагноз поставить не могли. А он вылечил. Талант. Я ему говорю: иди, Андрей, в науку. Не хочет. «Разве, — говорит, — защитив диссертацию, я буду лучше лечить?»
В боковушке затихло, и они умолкли.
Потом председатель показал на новый телевизор.