Заповедная Россия. Прогулки по русскому лесу XIX века - Джейн Т. Костлоу
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Разговоры о переиздании его книг (новые издания в кайгородовском стиле были бы для читателя подарком [Ревич 1981: 43]) свидетельствуют о значимости не только их содержания и оформления, но и их экологических принципов:
Хотелось бы запечатлеть образ Д. Н., как любителя и охранителя природы. Руссо сказал: «Леса предшествуют человека – пустыню он оставляет после себя». На борьбу с этим человеческим свойством отдал всю свою жизнь Д. Н., оживлявший и согревавший все окружающее пламенем любви к природе [Игнатьев, Мартынов 1991: 132].
Ревич пишет:
В том, что природу нужно спасать, в наши дни уже никто не сомневается. Но ее не спасешь ни самыми строгими законами, ни организацией самой совершенной сети заповедников, хотя нужны и законы, и заповедники. Слишком часто и границу закона, и границу заповедника нарушают по злому умыслу браконьер или, по неразумению, лихой молодой птицеистребитель с ружьишком на шее, вроде того, о котором недавно вспоминал Библиотекарь в связи с очерками В. Пескова. Единственный путь – это пробуждение в людях чувства ответственности перед всем живущим и растущим на нашей планете, понимания близости к природе, нашей неотделимости от нее, невозможности существования без нее [Ревич 1981: 41–42].
«Календарь природы» В. В. Бианки, одна из самых любимых и читаемых детских книг советского времени, посвящена Кайгородову (преподававшему у Бианки в Петроградском университете), которого автор чествует не только в посвящении, но и самой формой и атмосферой своих легких, пропитанных любовью к природе рассказов. Д. Н. Кайгородов пережил кровожадный и жестокий период российской истории и стал свидетелем победы советской власти, влияние которой на его собственную семью, как и на более масштабные человеческие и столь любимые им природные сообщества, оказалось разрушительным. И в то же время его очерки переносят нас в мир почти столь же идиллический, как и сопровождающие их картинки: несмотря на нередкие упоминания в них ненадлежащего использования тех или иных видов деревьев и предостережения не злоупотреблять богатствами леса ради прихоти, эти эссе исполнены духа радости и, можно сказать, примирения – не только науки и поэзии, но также города и деревни, элиты и крестьянства, письменной и устной традиции. Экскурсии его последних лет словно примиряют красноармейцев с вниманием и любовью к лесу натуралистов. Воспоминания Короленко о Гражданской войне рисуют картину бессмысленного уничтожения солдатами Красной армии орехового дерева; экскурсии же Кайгородова дают нам совсем другой образ отношений человека и природы. Как полагает М. Е. Ткаченко, первая лекция Кайгородова, прочитанная для рабочих Пороховых заводов, показала, что «и на такой унылой окраине города, как Пороховые, можно отыскать в природе элементы прекрасного» [Ткаченко 1925а: 6]. Во всем творчестве Кайгородоваявственно чувствуется его вера в способность самой природы достучаться до человека, пробудить присущую ему тягу к тому, что Кайгородов назвал бы красотой природы. Оптимизм это или наивность? Рациональный лесничий из «Лесной сказки» решает преобразовать природу в монокультурном стиле, но быстро осознает ошибочность своего подхода и мудрость всего многообразия природы. Рассказ заканчивается не смертью, разрушением или разделом, а переменой в человеческом сердце и расцветом Зеленого царства. Быть может, именно это сочетание надежды, смирения и открытости душ и сердец к переменам, вызванным внимательным отношением к природе, так завораживало целые поколения советских читателей, открывавших для себя тем или иным образом как самого «депутата», так и леса, в которые он их звал.
Заключение
О, деревянная музыка старого чистого леса!
Первый существ разговор, колыбель человеческой речи!
Заболоцкий Н. А. Поэма «Птицы» (1933)
[Заболоцкий 1991: 253]
Камера фокусируется на лесной опушке: мы медленно двигаемся слева направо, отмечая полосы разных цветов, от бледнокремового цвета полей цветущей гречихи до сине-зеленого – елей, мимо берез, молочные стволы которых прячутся за другими деревьями и в сумраке лета. Двигаемся дальше, по разбитой и размытой дороге, а затем делаем паузу, вглядываясь в лес – сосны, кроны которых расположены далеко за рамками кадра, из-за чего мы видим только множество темных стволов и поднимающиеся высоко вверх ветви. В этой темной роще стоит дом, отделенный от нас сосновым палисадником. В оконном пролете отражается падающий откуда-то свет. Камера отъезжает вниз так быстро, что голова плывет, и фокусируется на молодой паре, лежащей в зарослях дерна и некошеных трав. Мужчина, откинувшийся на земле возле сидящей рядом женщины, спрашивает, кого она хочет – мальчика или девочку. Ответа мы не получим; вместо этого последние минуты фильма Андрея Тарковского «Зеркало» мы наблюдаем, как она отводит взгляд в сторону дома, а затем вновь смотрит на нас. От почти погребенной в буйстве лета пары камера движется туда-сюда по гречишному полю, вдоль разбитой дороги, по земле – по трухлявым стволам и заброшенным следам человеческой жизни: горшкам, стаканам, столбам ограды, кускам брезента. В финальном кадре картины пожилая женщина с двумя детьми идет нам навстречу через гречиху. Стремительные пассажи «Страстей по Иоанну» резко обрываются, мальчик внезапно останавливается, чтобы испустить протяжный вопль, словно призывая своих партнеров по игре в прятки. Они с сестрой и старухой продолжают свой путь по океану зерна. И тут камера отводит нас в другом направлении, обратно в темень леса. Теплое сияние поля затихает по мере удаления от него, застилаемое иссиня-черными стволами. Кругом безмолвие – только три коротких свистка: лесные обитатели приветствуют ночь[317].
«Зеркало» Тарковского помещает своих зрителей в разветвленную вселенную параллельных реальностей, в которых память противостоит прекрасному, но безжалостному «сейчас». Ничто не ушло безвозвратно в мире, где усопшие вдруг возникают в нашем поле зрения, вызывая теплые чувства или возмущение. Тарковский заканчивает картину, исследуя грань – между полем и лесом, воспоминаниями и опытом, молодостью и старостью. Когда камера задерживается на доме в лесу, с его сияющими окнами, нам рисуют символ прочности, который тут же рассыпается: кровля сгнила, тазы в колодце проржавели, столбы, обозначавшие границу (владений? приличий?), склоняются к земле, опутанные травой. Какие-то маниакальные беготня и метания по полю, пикирующие броски камеры от сосен к малахиту