Паралогии - Марк Липовецкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По такому принципу, например, строятся рассказы Татьяны Толстой и особенно их финалы (см. ниже о рассказе «Факир»). Так организованы «вставные» новеллы — и прежде всего рассказ Сердюка о посвящении в японский клан Тайра — в «Чапаеве и Пустоте» Пелевина, где явственно симулятивные образы внезапно наполняются для героя такой ценностью, что за нее не жалко даже совершить ритуальное самоубийство. Реализация этого принципа доставляет главный смысл бегства героев из концентрационного лагеря (исхода из мифа) в романе В. Шарова «Репетиции» и превращения отделения старческого склероза в Ноев ковчег в его же романе «До и во время».
Аналогичным образом устроены некоторые (программные) поэтические тексты этого направления — такие, например, как «Муха» И. Бродского, поэма Виктора Сосноры «Anno Iva», «Землетрясение в бухте Цэ» А. Парщикова, стихотворения «Иерониму Босху, изобретателю прожектора» и «Дума» А. Еременко, «Тихий ангел — палец к губам — оборвет разговор…» И. Жданова, «Правила поведения во сне» В. Кальпиди.
Однако таких примеров все-таки не так уж и много. Создание «сверх-итерации», способной заместить пустой центр сознания и художественной структуры, — это скорее сверхзадача необарокко, ее осуществление упирается во многие трудности, в том числе и эстетического порядка (о них — ниже).
Согласно Омару Калабрезе[516], поэтика необарокко характеризуется следующими принципами:
• Ритм разрывов и повторений (мы бы сказали: итераций): повторение уникальных элементов и в то же время — уникальность элементов повторимых. Особенно характерно это для цитат разного рода и масштаба. Ритм разрывов и искажений (перверсий и эксцентричностей) в цепи повторяемых элементов тематически обыгран в «Москве — Петушках» Вен. Ерофеева (необходимые «пропуски» и паузы в процессе пития) и в «Пушкинском доме» А. Битова (разрыв традиции как форма связи), в романах В. Шарова (забвение как форма памяти), в прозе В. Пелевина («бой на станции Лозовая» в «Чапаеве»), В высшей степени показателен и «Хазарский словарь» Милорада Павича.
• Избыточность: эксперименты по растяжимости границ до последних пределов, — до монструозности (отсутствие четких телесных границ и взаимоперетекания героев Валерии Нарбиковой; гермафродитизм в «Палисандрии» Саши Соколова; тератология в прозе Юрия Мамлеева и в произведениях Анатолия Королева «Голова Гоголя» и «Человек-язык»; «самопорождающая» мадам де Сталь в романе Шарова «До и во время»).
• Перенос акцента с целого на деталь и/или фрагмент; избыточность деталей, «при которой деталь фактически становится системой»[517] (С. Соколов, Т. Толстая, С. Довлатов, Л. Петрушевская, М. Шишкин, особенно — А. Левкин[518]).
• Доминирование «бесформенных форм» («Бесконечный тупик» Галковского, «Конец цитаты» М. Безродного, размывание границ между «фикшн» и «нон-фикшн» у А. Гениса, А. Гольдштейна, И. Клеха, А. Левкина).
• Хаотичность, прерывистость, нерегулярность как господствующие композиционные принципы, соединяющие неравнозначные и разнородные тексты в единый метатекст («Москва — Петушки» Ерофеева, «Школа для дураков» и «Между собакой и волком» Соколова, «Пушкинский дом» Битова, романы В. Шарова, «Время ночь» и «Номер один, или В садах иных возможностей» Л. Петрушевской, «Дневник неудачника, или Секретная тетрадь» и «Книга воды» Э. Лимонова, «Взятие Измаила» М. Шишкина, стихотворно-прозаические циклы Д. Осокина и мн. др.).
• «Конструктивная неопределенность»: неразрешимость коллизий, образующих, в свою очередь, систему «узлов» и «тупиков»; удовольствие от решения замещается «вкусом утраты и загадки». Так построены и рассказы Толстой, и исторические фантасмагории В. Шарова, и рассказы А. Левкина, и его же романы «Голем, русская версия» и «Мозгва», и роман Л. Петрушевской «Номер один…».
Чаще всего необарочные итерации строятся на взрывном сопряжении абсолютной убедительности и самодостаточности присутствия смысла — и неизменной и неизбежной иллюзорности, фиктивности и абсурдности его реализации. Этот эффект обнаруживается независимо от того, о каких смыслах идет речь: абсолютном/мифологическом (Вен. Ерофеев, В. Пелевин) или экзистенциальном (Л. Петрушевская, Ю. Мамлеев, А. Левкин), о смысле конкретной жизни (С. Довлатов, рассказы Т. Толстой, «Утрата» и «Сюр в Пролетарском районе» В. Маканина), мировой или национальной истории («Палисандрия» Соколова и романы В. Шарова), о смысле культуры (А. Битов, Л. Гиршович) или осмысленности слова (все романы Соколова, «Кысь» Т. Толстой). В качестве характерной иллюстрации можно привести рассказ Т. Толстой «Факир» (1986), ставший своеобразным манифестом ее прозы — и вполне годящийся на роль манифеста необарокко — по крайней мере, ранней версии его русского извода.
История отношений семейной пары, живущей на окраине Москвы, — Гали и Юры — с их другом Филином, факиром, чудотворцем, создающим вокруг себя атмосферу волшебных метаморфоз, — вся пронизана антитезами. Так, наиболее заметно контрастное сопоставление образов утонченной культуры и цивилизации, составляющих мир Филина, и образов дикости и энтропии, окружающих Галю и Юру. С одной стороны, «мефистофельские глаза», «бородка сухая, серебряная с шорохом», коллекционные чашки, табакерки, старинные монеты в оправе («какой-нибудь, прости господи, Антиох, а то поднимай выше…»), «журчащий откуда-то сверху Моцарт»[519]. А с другой — мир за пределами «окружной дороги», «вязкий докембрий окраин», «густая маслянисто-морозная тьма», предполагаемое соседство «несчастного волка», который «в своем жестком шерстяном пальтишке пахнет можжевельником и кровью, дикостью, бедой… и всякий-то ему враг, и всякий убийца».
Образ мира «окружной дороги» в принципе вырастает из архетипа «край света». С другой стороны, именно «посреди столицы» (своего рода двойной центр) угнездился «дворец Филина». Сам же Филин постоянно сравнивается с королем, султаном, всесильным повелителем, магом, даже Богом. В сущности, так моделируется мифологическая картина мира, где периферия граничит с природным хаосом, а центр воплощает культурный логос. Единственное, но очень важное уточнение: весь этот мифомир не объективен, он полностью локализован в зоне сознания и речи Гали: это ее миф о Филине.
Симптоматично, что по контрасту с мифологизмом Галиного восприятия байки, которые рассказывает сам Филин, носят отчетливо сказочный характер. Более того, истории Филина — это сказка, превращенная в театр. Е. Гощило в своем разборе рассказа проницательно проследила за тем, как Филин театрализует все вокруг себя: «Квартира и все, что в ней находится, создают подходящую атмосферу для живого театра, в котором Филин играет спектакль для своих очарованных гостей, как прямо говорится в первых абзацах рассказа: „Программа вечера была ясна: белая, хрустящая скатерть, свет, тепло, особые слоеные пирожки по-тьмутаракански, приятнейшая музыка откуда-то с потолка, захватывающие разговоры…“ <…> Чарующая сфера обитания Филина — настоящая Страна Чудес, „ненужных, но ценных“, с ее обитательницей Алисой, урожденной Аллочкой. Что очевидно связывает апартаменты Филина с миром навыворот „Алисы в Стране Чудес“ и „Алисы в Зазеркалье“ Л. Кэрролла — так это ощущение, что здесь может случиться все, что угодно. Волшебное и фантастическое здесь не исключение, а правило»[520].
Обратим внимание на то, что все истории Филина, во-первых, явственно пародийны — уже в этом проявляется их игровой характер: в них, как правило, обыгрываются элементы советской массовой культуры (добывание секретов с помощью политического шантажа, погоня за сокровищами, проглоченными попугаем, чтобы в конце концов отдать их «народу»; партизанские подвиги в духе Василия Теркина; эпизоды из «жизни замечательных людей»). Во-вторых, эти истории почти обязательно строятся на совершенно фантастических допущениях — вроде того, что балерина своей тренированной ногой может остановить пароход, а фарфоровый сервиз в целости извлекается из сбитого одной пулей немецкого самолета.
Фантастичность этих допущений как будто бы одновременно осознается и не осознается рассказчиком. Так, например, история о партизане вызывает реакцию Юры: «Врет ваш партизан! — восхитился Юра… — Ну как же врет! Фантастика!» На что Филин возражает: «Конечно, я не исключаю, что он не партизан, а просто вульгарный воришка, но, знаете… как-то я предпочитаю верить».
Истории Филина определенным образом рифмуются с воспоминаниями Гали и сюжетом рассказа в целом. Если все воспоминания Гали так или иначе варьируют невозможность преодоления границы между мифологической периферией и священным центром культуры, то все истории Филина, наоборот, демонстрируют комическую условность каких бы то ни было иерархических границ культуры как таковой: Пушкин погибает на дуэли из-за запоя кондитера Кузьмы, деревенский мужик выносит молока в чашке старинного фарфора («настоящий Веджвуд»), олимпийца Гёте по-хамски, как в советском магазине, облаивают из форточки («Старый, мол, а туда же. Фауст выискался. Рыбы больше надо есть — в ней фосфор, чтоб голова варила»).