Неужели это я?! Господи... - Олег Басилашвили
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А что было делать? И спектакль, и я от всего этого только выиграли. Но чувство какой-то вины перед Сергеем не оставляло меня очень долго, хотя по детальном рассмотрении никакой вины и предательства не было. Людовик XIV – любимейшая моя роль. Тиран с изумрудными глазами, ласково, мягко играющий со своею жертвой.
Сколько лет прошло с тех пор? Но вспомнил об этом – и защемило сердце. Тяжелое это чувство, ностальгия. Надо бы смотреть вперед и забыть о прошлом! Да вот не забывается. И кроме благодарности, вспоминая наши муки на «Мольере», я ничего не испытываю…
Ненужное размышление
Конец июля. Дача в Репино, бывшей Куоккале. Солнце, ветер, брызги дождя – все, как и полагается на берегу северного моря.
Соседу слева пилят гранитные плиты. С визгом вгрызается «болгарка» в каменную твердь – выстилает дорожки, облизывает балконы. Справа – отбойными молотками рушат дом. Прежним хозяином громадный двухэтажный дом был сложен на славу, кирпич в четыре ряда на цементе с трудом поддается. Дружная работа идет с утра до вечера. Грохот и визг сотрясают округу – симфония строительства новой России. От грохота и визга отмирают клетки головного мозга. Жить стало лучше, жить стало веселее.
Мы с внучкой уходим в лес, подальше, в тишину. В лесу, захламленном бумажками, окурками, пустыми проржавевшими банками и битым стеклом, кое-где стоят еще дореволюционные дома.
Старые бревенчатые дачи, окна в резных наличниках. Башенки с шестом для флага. Окна выбиты, обшивка содрана. Оставшиеся доски пола сгнили. Террасы, некогда в цветных стеклах, изуродованы, загажены. Рядом с одной из старых дач – столетний кедр, явно посаженный бывшим хозяином, и лиственница высоченная. Они еле различимы из-за сорняков, кустов бузины, прутьев осины, ольхи.
Шла когда-то здесь своя дачная жизнь, дымил самовар, по песчаным дорожкам бегали дети, звучал рояль… В Куоккалу хотел переехать профессор Серебряков, желая купить «маленький домик в Финляндии». Здесь жили Чуковский, Гиппиус, Андреев, Мережковский, Репин, Шаляпин, Горький, Маяковский, ходили друг к другу в гости, спорили, играли в шарады, посещали местный театр – а их было два. Революция и советская власть разрушили все, и вот теперь на этих милых кому-то когда-то местах строится новая Русь, за невиданные миллионы, из дорогущих материалов.
Среди зарослей лопухов и бузины сохранились еще полусгнившие будочки ленинградского «Дачного треста». В них – без канализации, без водопровода еще кое-как ютятся дачники: ржавая детская коляска в траве, хромой столик, белье болтается на веревках.
А рядом – шикарные каменные особняки: гранит, бетон, стекло, высоченные заборы, автоматически открывающиеся ворота, выстеленные ровными кирпичиками дорожки, дорогие машины, будки охраны, изумрудные газоны.
И строятся новые дворцы, по еще более шикарным проектам, за еще более высокими заборами. Завывают электропилы, гудят бетономешалки, сизые выхлопы многотонных грузовиков отравляют округу… Возникает новая, непонятная ленинградцам, арендующим гнилые дачные домики, жизнь, в которую невозможно вписаться, да и незачем. И выглядывают они из зарослей бузины и лопухов, старые и молодые, но уже не нужные никому люди. Бывшие наши зрители…
Моя лучшая роль
В начале семидесятых я проводил июль в Москве, с мамой. В один из дней пошел посмотреть матч «Крылья Советов» – «Торпедо» и уже на стадионе вспомнил, что сегодня в любимом моем МХАТе премьера спектакля «Последние» по пьесе Горького. Постановка Олега Ефремова, нынешнего главного режиссера, который перешел сюда из «Современника», а с ним и Женька Евстигнеев, и Виктор Сергачев, и другие.
Многого мы ждали от Ефремова – ведь создал же он прекрасный театр-студию «Современник», где большинство спектаклей пронизаны были невиданным доселе чувством правды!
Мчусь в проезд Художественного театра, к любимой моей Чайке! У театра – толпа народу, автомобили… Ну, ясно – премьера! Протискиваюсь к окошечку администратора, прошу место, нажимая на то, что работаю в прославленном БДТ. Но мест нет. Как быть? Бегу к актерскому входу под голубкинской «Волной», вхожу внутрь, поднимаюсь по лестнице, сажусь на шехтелевскую скамеечку. Жду. Кого-нибудь.
Оливковые стены. Завитки. С потолка свисает огромный стеклянный фонарь. Торжественно и тихо. Отворяется дверь с улицы, тяжело брякают медные кольца. Входит… Борис Николаевич Ливанов! Встаю, робко прошу его провести меня в зрительный зал.
– А кто вы?!
Объясняю: Студия МХАТ… Товстоногов… мечтаю…
– Идем! – и бросает дежурному: – Это со мной!
Я не осмелился напомнить Ливанову, что однажды, в бытность мою студийцем, в страшный день похорон Сталина мы столкнулись с ним у входа в Студию. Я шел из Колонного зала, где стоял гроб, и Ливанов вдруг спросил, не оттуда ли я. Получив утвердительный ответ, спросил: «А как вы попали туда? Неужели отстояли много часов в очереди?» – «Да нет, Борис Николаевич, я показал студенческий билет охране, дескать, мне надо пересечь очередь, пройти на Покровку. Меня пустили, и я, минуя кордон, втиснулся в очередь и через полчаса был уже в зале. Вы покажите удостоверение МХАТа и сделайте то же, что и я!» – «Спасибо! Я давно мечтал взглянуть на Сталина в гробу!» – прорычал Ливанов и исчез в толпе.
Но об этом я не напоминаю. Ливанов проводит меня в зал, сажает рядом с собой. Матовые кубики медленно меркнут. Светится занавес с Чайкой, раздвигается.
«Почему вы всегда ходите в черном?» – «Это траур по моей жизни…» Мать честная! Да это «Чайка»!! Чеховская «Чайка» в постановке Ливанова!! Да я же уже видел этот спектакль!! Как же это… Нуда, «Последние», наверное в филиале. Что делать? Не могу же я сказать Ливанову, режиссеру спектакля: «Извините, я ошибся», – и убежать!! А мама? Я же на футбол пошел, она ждет меня, будет волноваться. В антракте надо позвонить домой! К-7-83-35. Да нет, у нас же недавно изменили номер!
Не помню новый номер!! Как это? Двести девять… Нет! Девяносто девять? Нет!!
«Люди, львы, орлы и куропатки…»
Девяносто два? Да, девяносто два… сорок… нет! тридцать… Нет! Забыл! Забыл!!
Ливанов поворачивается ко мне, приобнимает и кивает на сцену: ну, как, дескать, здорово, да?!
Я изображаю лицом восторг и неотрывное внимание к сцене.
Девяносто… сорок два… Забыл! Забыл напрочь!!!
Да, это была моя лучшая в жизни роль – роль зрителя, околдованного великим искусством, целиком и полностью поглощенного событиями на сцене! Я первым смеялся, первым начинал аплодировать, понимающе улыбался Борису Николаевичу, когда он, проверяя себя, поворачивался ко мне за поддержкой как режиссер – ну, дескать, как, а?!