Семейная педагогика - Юрий Азаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И пока я размышлял, он, точно кожей чувствуя мое замешательство, спрашивал у меня: «Ну что? Ну как?»
И все-таки, верный своей установке, я сказал:
– Ты знаешь, удивительно прекрасно по цвету…
– Но я чувствую все же, – сказал он, – что тебе что-то не нравится.
– Не совсем оптимистично по сюжету, – процедил я, натужно улыбаясь, и добавил: – А ты попробуй сделать еще что-нибудь. По-моему, у тебя с цветом получилось что-то необыкновенное.
Саша отправился к себе в комнату и через полчаса принес портрет Джона Леннона. Портрет был необычен в выборе красок. Кажется, я такого сочетания никогда и не видел. Фон – густой чернильной фиолетовости, лицо – ярко-лимонно-желтое, однако не ядовито-желтое, а мягко и тепло-желтое с некоторой белизной, волосы – иссиня-черные, однако местами с коричневым отливом, и одежда – краплак с какой-то голубой тенью.
– Прекрасный портрет, – сказал я. – Кажется, ты сможешь сделать нечто совершенно необычное. Нет, портрет просто восхитительный…
Я говорил, а в голове у меня сидела мысль о картине с гробом. И он это понимал. И знал, что все мои похвалы портрету – попытка отвлечь его, замять историю с той картиной… И может быть, протестуя против этого, а может быть, по какой-то другой причине, только я отлично знал, что он начнет говорить о своей первой картине. Так оно и получилось. Он сказал:
– А ты знаешь, мне первая картина больше нравится. Ты знаешь, как я ее назвал? Я ее назвал «Жить, чтобы жить».
– Что же, очень по-философски… А какой ты смысл вкладываешь в это название?
– Мне трудно это сказать, – ответил он, – но жизнь действительно так прекрасна, что смерть лишь подчеркивает ее красоту и ее вечность…
И все-таки в тот вечер я не смог рассуждать о его картине. Я вспоминал его разговоры о сюрреализме. Саша стал меня расспрашивать об этом направлении. Из всех живописных течений я именно сюрреализм и не приемлю. Ненавижу за его бездушность. Я сказал ему об этом. Тогда через несколько дней он притащил альбом Сальвадора Дали, и мы стали рассматривать репродукции. Почему для меня неприемлемо его творчество? Я пояснил, насколько мог, свою точку зрения: все стерилизовано, химизировано, выжжено, все дышит смертью, концом света, ужасом: эти черепа, змеи; распятые с геометрической точностью, пригвожденные шипами фигуры… Саша согласился с моими оценками. Правда, спросил:
– Ну, а техника у него сильная?..
– Безусловно, своеобразная, но скорее фотографическая, а не живописная. А главное: он недобрый, этот Дали.
– А разве нельзя его понять как художника, который изображает всю мерзость бездуховной жизни?
– Можно, конечно, и так понять, – сказал я. – Но даже в изображении уродливого в искусстве что-то должно дышать теплотой. Где-то должен быть хотя бы маленький просвет. Помнишь, например, у Брэдбери, в его романе «451° по Фаренгейту» – там все уничтожено машинной цивилизацией, но есть какой-то проблеск: одуванчик вырос на асфальте этого безумного города… Вот и в искусстве должны быть свои одуванчики… Может быть, я с такими взглядами устарел?
– Да нет, ты, пожалуй, прав, – сказал он. И я обрадовался, что он со мной согласился. Прошел день, он снова заговорил о Дали, и я чувствовал, что он хочет как-то перейти снова к своему рисунку.
– Я не возражаю против одуванчиков, – сказал он, – но почему должен быть такой стандарт? Разве талант Дали не имеет права на жизнь? А разве «Герника» Пикассо не такой же протест против жестокости мира?
4. Подростка легче всего убедить его же собственными мыслями
– Единственно, чего я не могу, – рассуждал Макаров, и я с ним соглашался, – это запретить моему ребенку мыслить так, как он хочет. Конечно, он мыслит понятиями и ассоциациями, которые черпает из разных источников. Ведь наслышался же он от кого-то о Дали. Чьими-то глазами посмотрел на этого художника. Чьи-то суждения засели в его голове. «А ты знаешь, – говорит он, – твои Моне, Ван Гоги, Серовы давным-давно устарели. Они так же традиционны в своем мышлении, как Репин, Рембрандт и Рафаэль. Новое искусство должно быть иным».
– Абстракционизм?
– Абстракционизм – это тоже старо, – ответил мой сын. – Нелепейшая бессмыслица. Искусство делают искусством три вещи: мысль, предмет и краски. Я не буду заниматься живописью, потому что никогда не смогу овладеть такой техникой изображения предмета, какой владеет тот же Сальвадор Дали.
Я не спорил.
– Ты почему молчишь? – спросил он.
Я ничего не ответил. Мне надо было обдумать все. Взвесить, подобрать аргументы. Увидеть тех моих закулисных противников, с которыми я должен был скрестить шпаги.
– Тебе не нравится ход моих рассуждений? – явно лез на рожон мой сын.
Я чувствовал, как он ершится, как он весь подобрался и ждал моих возражений, чтобы обрушиться на них. И я отступил. Отступил весьма доброжелательно, без какого-нибудь ехидства или провокации.
– Нет, пожалуй, мне нравится ход твоих рассуждений, – ответил я, заметив тут же, как он расслабился (атака отменялась, зазвучал сигнал отбоя).
А я думал над тем, что нарисованный гроб – это совсем не случайность, что это отраженный свет его сегодняшнего настроения. И вспомнил, как он рассказал о том, что один его друг нарисовал картину, где изображена часть лица и огромная слеза. А другой приятель изобразил два фантастических цветка с божьей коровкой, а рядом огромные колеса автомашины.
Я не стал распространяться, оставив за собой право когда-нибудь в подходящий момент ответить на поставленные им вопросы. А сейчас я все же рискнул кое-что ему объяснить, так сказать, снять верхний слой его заблуждений.
– Понимаешь, – сказал я, – все это не ново. Хотя и в сюрреализме есть немало интересного. Хочешь, я покажу тебе одну картину. И если ты пожелаешь, я сниму с нее копию и повешу у тебя над столом.
Я знал: то, что я ему покажу, непременно снимет напряжение, и он рассмеется, и это будет мое самое лучшее оружие против его новых взглядов на искусство. Я показал Саше картину Марселя Дюшана, на которой был нарисован огромный писсуар общественной уборной: все точь-в-точь, с дырочками, фаянс беленький… Фотографическая точность предмета отрицала хоть какую-нибудь общность с живописью, и Саша понял это.
– Тебе не нравится? – спросил я, улыбаясь.
– Не очень…
– Однако ты готов во имя подобных «шедевров» снять со счета Ренуара и Рафаэля?
– Ты меня не так понял…
Вот это был тот ответ, который мне был нужен. Эта оправдательная, защитительная, оборонительная реакция была началом моей победы. История с гробом еще не закончилась. Но уже близился кульминационный момент. И я подходил к нему очень осторожно, точно подо мной была тоненькая корка таявшего льда.
– Впрочем, – заметил я, – мне не хотелось бы допустить нечестный прием. Я, конечно, выбрал для тебя не самое лучшее творение модерна. Вот я могу тебе показать картину, которая называется «Черви»: очень увлекательный сюжетец…
Саша рассмеялся. Но это был не тот открытый смех, который снимает напряжение и разрешает противоречие. Это был смех-прикрытие. За ним собственный, скрытый мир, и надо было думать и думать, чтобы вывести моего сына из плена превратных представлений.
5. Учите ребенка самостоятельно воспринимать искусство. «Стадность» и суррогаты коллективности недопустимы в эстетическом воспитании
Так уж мне повезло: достал два билета на американскую выставку «Сто шедевров» из музея «Метрополитен».
Когда мы обошли все залы и уже имели общее представление о выставке, я сказал ему: «А вот теперь выбери то, что тебе очень понравилось. И мы еще раз подойдем к этим картинам…»
Прежде всего он повел меня к Эль Греко.
– Вот этот «Вид на Толедо» настолько современен, – сказал он, – что я мог бы увидеть такую вещь на выставке сегодняшних художников. А написана черт знает когда: 375 лет назад! А его автопортрет так понятен, – добавил он. – Мне кажется, что он думает о том же, о чем и я. Только он мудрее намного…
Потом мы подошли к Яну Вермееру, к «Даме с лютней». Саша стал рассуждать примерно так:
– Вот вроде бы те же краски, что у Коро. Но Коро мрачен, романтичен, а Вермеер – весь из света, тепла…
Затем мы оказались в зале французских импрессионистов. Саше понравились работы Клода Моне, Боннара, Сера, Ренуара.
Когда мы вышли из музея, Саша сказал:
– Все, что мы видели, – это за человека. А вот Дали мне непонятен. Я не пойму, что он отстаивает, чему поклоняется.
– А почему же тогда некоторым твоим товарищам нравится Дали? – спросил я.
– Мода, – ответил он. – Привлекают его фантазия и техника. Ну, и еще настроение: правду пишет…
– Какую?
– А все равно когда-нибудь все полетит вверх тормашками. Вот он и пишет о конце света… О чем ты задумался? – спросил он.
– А знаешь, я представил себе лицо Эль Греко, который взглянул бы на Дали. Ведь в Средние века, как известно, господствовали жестокость и страх. И все-таки существовало вечное гуманистическое искусство. Вера не в смерть, а в жизнь. Вот мне в твоей картине понравилось название: «Жить, чтобы жить».