История свободы. Россия - Исайя Берлин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что же касается позитивных идей Толстого – а они менялись на протяжении его долгой жизни значительно меньше, чем иногда пытаются представить, – они совсем не уникальны: кое-что роднит их с французским Просвещением XVIII века; кое-что – с идеями века ХХ; доминирующим идеям собственной эпохи он практически совершенно чужд. Он не принадлежал ни к одному из тех великих идеологических течений, на которые в годы его юности разделилось общественное мнение России. Он не был ни радикальным интеллектуалом откровенно прозападной ориентации, ни славянофилом, то есть сторонником христианско-националистической монархии. Его взгляды попросту не сводимы к такого рода категориям. Подобно радикалам, он всегда осуждал политические репрессии, произвол и насилие, экономическую эксплуатацию и все то, что порождает и увековечивает неравенство между людьми. Но остальные «западнические» воззрения, основу основ современной ему интеллигентской идеологии – поразительное чувство гражданской ответственности, веру в естественные науки как в единственно возможный путь к истине, в социально-политические реформы, в демократию, материальный прогресс, секуляризм, – весь этот весьма характерный сплав идей Толстой отверг еще в юности. Он верил в индивидуальную свободу и даже по-своему в прогресс, но только в собственном, весьма эксцентрическом понимании[342]. Он с презрением относился к либералам и социалистам, а к правым партиям своего времени – едва ли не с ненавистью. Неоднократно подмечено, что ближе всего ему был Руссо; он восхищался его взглядами больше, чем воззрениями любого другого современного автора. Подобно Руссо, он отвергал идею первородного греха и верил, что человек рождается невинным, а губят его им же самим и созданные дурные установления, в особенности – то, что среди цивилизованного человечества принято называть образованием. Опять-таки вслед за Руссо он возлагал вину за это падение в первую очередь на интеллигенцию: самозваную элиту утонченных и высоко специализированных экспертов, далеких от простого народа и устранившихся от естественной жизни, своего рода замкнутую касту. Эти люди прокляты, потому что у них есть все, но они утратили самое драгоценное из человеческих дарований – врожденную способность видеть правду, неизменную, вечную правду, которую только шарлатаны и софисты представляют меняющейся в зависимости от обстоятельств, места и времени; правду, которая полностью открывается лишь невинному оку тех, чьи сердца не развращены, – детям, крестьянам, тем, кто не ослеплен тщеславием и гордыней, простым и добрым людям. Образование в западном смысле этого слова губит врожденную невинность. Вот почему дети сопротивляются ему инстинктивно и ожесточенно; вот почему его приходится буквально заталкивать им в глотку, и оно, подобно всякому принуждению и насилию, калечит свою жертву, а порою – необратимо ее губит. Люди от природы тянутся к истине; следовательно, подлинное образование должно быть таким, чтобы дети и бесхитростные неграмотные люди впитывали его с готовностью и рвением. Но для того, чтобы это осознать и применить на практике, образованные люди должны поступиться своим умственным высокомерием и начать все сначала. Они должны очистить ум от теорий, от фальшивых псевдонаучных аналогий между миром человеческим и миром животным или между человеком и неодушевленным предметом. Только тогда смогут они воссоздать человеческие отношения с людьми необразованными – отношения, которых можно достичь только гуманностью и любовью.
Ему казалось, что в Новое время это видел только Руссо и еще, может быть, Диккенс. Положение народа нисколько не улучшится, покуда не только царских чиновников, но и «прогрессистов», как называл Толстой самодовольную и доктринерскую интеллигенцию, не «попросят с народной шеи», имея в виду под народом простой народ, включая детей. Пока образование калечит, надеяться почти не на что. Даже стародавний деревенский священник, замечает Толстой в одной из своих ранних работ, менее опасен: он был невежествен и неуклюж, глуп и ленив, но обращался со своими учениками как с людьми, а не как с подопытными образцами. Он делал, что мог; он часто бывал несчастным, несдержанным, несправедливым, но это человеческие, «естественные» пороки, и потому их последствия не причиняли необратимого вреда, как у нынешних учителей, словно изготовленных на фабрике.
Неудивительно, что с такими идеями Толстой чувствовал себя уютнее среди реакционных славянофилов. Он отвергал их идеи, но сами они, как ему казалось, сохраняли хоть какую-то связь с действительностью – с землей, крестьянами, традиционным образом жизни. По крайней мере, они верили в примат духовных ценностей и тщетность попыток изменить человека, меняя лишь самые поверхностные стороны в его жизни посредством политических и конституционных реформ. Но славянофилы верили и в православную церковь, в уникальное историческое предназначение русского народа, в святость истории, как в процесс, согласный с Божьей волей, и оправдывали многие нелепости на том основании, что это нелепости родные и стародавние, а значит – орудия Божьего промысла. Они жили христианской верой в великое мистическое тело – разом и общество, и церковь, которое составлено из истинно верующих в поколениях прошлых, настоящих и еще не рожденных. Умом Толстой все это отвергал, но сердцем, нравом принимал, и даже слишком. Он хорошо понимал дворянство и крестьян, но и только, причем крестьян – лучше, чем дворян; он разделял многие инстинктивные воззрения своих соседей-помещиков; любые формы разночинного либерализма вызывали в нем, как и в них, органическое отвращение – людей средних сословий почти нет в его романах. К парламентской демократии, к правам женщин, ко всеобщему избирательному праву он относился примерно так же, как Коббет, или Карлейль, или Прудон, или Д.Г. Лоуренс. Он в полной мере разделял присущую славянофилам подозрительность к научным и теоретическим обобщениям: на этой почве он и смог общаться с московскими славянофилами. Но разум не был у него в ладу с инстинктивными симпатиями. Как мыслитель он очень близок к философам XVIII века. Он тоже считал, что патриархальное Российское государство и церковь, любезные сердцу славянофилов, – это организованный и лицемерный, преступный сговор. Подобно мыслителям Просвещения, он искал ключевые ценности не в истории, не в священной миссии наций, культур или церквей, но в личном человеческом опыте. Подобно им, он верил в вечные (а не развивающиеся исторически) истины и ценности и обеими руками отталкивался от романтических представлений о расе, нации или культуре как о созидательных силах, а еще того больше – от гегельянского взгляда на историю как на самореализацию самосовершенствующегося разума, воплощенного в людях, общественных движениях и учреждениях. Такие идеи глубоко повлияли на его поколение, но он всю свою жизнь считал их туманным метафизическим вздором.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});