Умножающий печаль - Георгий Вайнер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— И что сделал?
— Бумагу надо было превратить в реальные деньги — «Интеркоммодитис» разменял кредит на 20 векселей по 17, 5 миллиарда рублей и передал их Второму ваучерно-инвестиционному фонду за 88 процентов. Современные алхимики свершили чудо конвертации — стопка бумаги превратилась в груды золота…
Я раскрыл свою папку.
— Ты, может быть, и сам знаешь, но это список латвийских и литовских банков, через которые перебросили оставшиеся семьдесят семь миллионов долларов в «Дрезднер коммерц банк». Оттуда — в Штаты, в «Ферст нэйшэнэл бэнк оф Нью-Джерси». А потом уже скинули на 12 счетов в оффшоре. Тут эти номера…
Сашка не дотронулся до бумаг.
— Серега, зачем мне эти счета?
Вошла Надя, расставила чашки, налила в пузатые рюмки коньяк, неслышно удалилась.
Сашка пригубил, задумчиво сказал:
— Гвоздев всегда был суетливым дураком. Этот злобно-требовательный кретин никогда не оставлял пространства для маневра. Ему страшно понравилась идея сделать дуплет — убить меня руками Кота и вынуть из него секретные коды счетов. Поскольку Кот уже был у них в руках, они решили избавиться от Смаглия. С точки зрения криминальной технологии, это не очень сложно. И не очень дорого. Решено — сделано! А теперь выходит, Кот забил «рыбу». Пат! Ни у кого нет хода, у всех нет игры…
— Саня, мне вся эта грязь и кровь надоела. Пора завязывать…
Сашка встал, обошел стол, подсел ко мне на ручку кресла, душевно сказал:
— Тогда, друг, дела твои плохи. Ничего другого в мире нет. Наша жизнь растет из грязи, орошенной кровью. Поэтому плюнь. А твои страшные бумаги — штука смертоносная, но неопасная. Как отсыревшие патроны…
Он взял папочку, медленно прошел по кабинету и, не открывая, бросил ее в горящий камин. Полыхнуло, ярко взметнулось и опало белое бумажное пламя.
Сашка вернулся ко мне, чокнулся с моей рюмкой и невыразительно сказал:
— На этих счетах давно ничего нет…
Я долго смотрел на него, безуспешно пытаясь проникнуть за непроницаемый фасад иронично-спокойного, равнодушно-снисходительного лица. Что там, внутри, за этой чисто вымытой бетонной стеной в золотых очках? Неужели у него в душе такой сгусток темноты, непроглядно черного мрака?
— Ты знал пассворды?
Хитрый Пес допил коньяк, глотнул кофе, сказал своим недостоверным тоном:
— Черт его знает, не помню уже! И не будь ты таким пафосным радетелем за чистоту нашего юного капитализма! Ты не радуешься жизни из-за того, что не видишь исторической перспективы.
— Вижу, Саня. С ужасом. Наши дети будут стыдиться нас…
— Ошибаешься, Серега! Они будут гордиться нами. На что хочешь заложусь с тобой!..
Загудел зуммер переговорника. Сашка подошел к столу, нажал кнопку, и в кабинет вплыл хрипловатый, с одышкой бас Сафонова:
— Александр Игнатьич, хотел зайти, доложиться о работе по утреннему нападению… Мы тут кое-чего…
— Нет, нет, нет! Кузьмич, сегодня я разговорами сыт по горло, еду отдыхать… И суета ваша, и все ваши соображения меня не интересуют — мне результаты нужны! Ладно, завтра поговорим…
Отключил генерала, как крошку со стола сбросил. Прикрыл глаза, как задремал, и негромко сказал:
— Одна из главных иллюзий бедных людей, будто деньги дают свободу…
— А на самом деле? — спросил я.
— Не дают! Деньги дают власть, и она предоставляет сладостное право распоряжаться чужой свободой. Но за это власть берет в залог твою волю…
Резко встал, подошел ко мне, уткнув мне в грудь палец, яростно сказал:
— Пройдут годы, пыль забвения покроет благородной патиной непривлекательные подробности нашей жизни. Лихие писаки и бойкие киношники сложат про наши пакости героические саги и возвышенные легенды — и к потомкам мы придем не как разбойные лихоимцы. А как античные герои. Просто нужно потерпеть, подождать, дожить…
Александр Серебровский: рождение
Я очень устал. Не сон, не явь. Тусклое полузабытье. Только боль соединяла меня с миром.
Мы двигались, как надлежит шествовать царской процессии. Узкую тропу впереди топтал на своем осле Пан, усевшись, как обычно, задом наперед. За ним, с мукой передвигая опухшие разбитые ноги, брел я. И мне казалось, что путь в ночной тьме освещают нам мои размозженные, растерзанные уши. А чуть поодаль — мои верные псы. Они боялись и от тоски тихо выли, но не разбегались, не бросали меня.
Не было за мной подданного мне народа. Мои люди были немы, глухи и слепы.
И сердца их бесчувственны. Они все были где-то далеко, по другую сторону моей муки.
Только псы — нюхом? быстрым собачьим умом? невесомой звериной душой? — опознавали в униженном и разрушенном рабе, скованном страшной золотой колодкой, своего царя.
Они помнили меня.
Они верили мне.
Они любили меня?
А Пан, попивая из меха красное парфянское вино, утешал меня:
— Не кляни жизнь, Мидас! Она прекрасна и в страдании. К сожалению, она очень коротка…
Его осел поднял дугой хвост и вывалил на кремнистую тропу дымящиеся комья навоза. У меня не было сил обходить их, и я ступал босыми израненными ногами в горячее зловонное месиво, и не успевал снова шагнуть, как навоз твердел, застывал, круглился в тяжелые золотые яблоки.
— А если жизнь невыносима, Пан? — спросил я из последних сил.
— Не говори так, Мидас! И у царей жизнь бывает горька, но только горьким лекарством исцеляют тяжелую хворь…
Оглушительно громыхнул гром, и ночное небо разъяла пополам длинная серебристо-синяя молния. Пан опасливо взглянул наверх, вздохнул:
— Я надеюсь, что мой властитель Дионис и божественный брат его Аполлон утомились долгим и ярким празднеством. Я верю — они сладко и беспечно отдыхают. Когда они узнают о моем самовольстве…
Он не закончил фразу, крякнул и покрутил досадливо головой.
— Чего тебе тревожиться, Пан? Ты же бессмертен…
Пан гулко захохотал — сотрясался его толстый лохматый живот, перекатывались под лоснящейся кожей мощные мышцы.
— Бессмертны только боги! Нам в утешение они дали бесценный дар — короткий людской век. Ослепительно быстрый миг между сумерками рождения и тьмой смерти. Звенящая радостью радуга — мостик из теплой мглы материнской утробы в холодную черноту могилы. Поверь мне, Мидас, в мире, кроме этого, ничего нет…
Когда мы дошли до берега Пактола, священной реки, к воде обещанного мне Паном спасения, высокие звезды в небе прозвонили Час Тавроса.
— Миг мрака, Пан, пик ночи наступил, — сказал я.
— За этим пределом кончается власть темноты, — сказал Пан.
— Роковой страшный час — сейчас умирают старики и больные, — вздохнул я.
— Но в сладкой судороге наслаждения сейчас зачинают детей — гениев и героев, — усмехнулся Пан.
— К спящим приходят самые тяжелые кошмары…
— А к музыкантам и поэтам являются и ласкают их музы…
— Пан, в этот час я велел поднимать на казнь осужденных…
— Зато искателей и путников поднимает в этот час надежда, — качал громадной кудряво-патлатой головой Пан.
Выцветала густая синева ночи, невнятно лепетал на берегу тростник, с шелестом и мокрым шорохом мчалась вода по камням, где-то близко закричала птица. Пан положил мне теплую руку на плечо:
— Плыви…
— Я утону в своем золотом рубище. Оно непосильно мне…
— Доверься, Мидас, я не обману тебя… Плыви… — И легонько толкнул меня в спину.
Пустота падения. И удара о воду я не ощутил, и холода не почувствовал, и страх исчез — я долго опускался сквозь густую и теплую воду, плавно, легко, и движения мои были свободны, как во сне.
И это было чудо — я видел сон во сне.
А пришедшие после долгой мучительной неволи легкость, гибкость, свобода были так прекрасны, что я решил остаться здесь навсегда. Но когда уперся ногами в мягкое песчаное дно, где-то высоко вверху воду прорезал косой острый луч солнца, и мир вокруг вспыхнул буйством невиданной красоты, я увидел обещанную Паном радугу между рождением и смертью, оттолкнулся от тверди и быстро поплыл к свету.
Вынырнул, тряхнул головой, не ощутил саднящей, острой, мозжащей боли в ушах и увидел рассвет, и мокрый мягкий хитон холодил мне плечи, и услышал счастливый заливистый лай скачущих по берегу моих псов, а медленно удаляющийся вверх по тропе Пан кричал мне, что свобода — это и есть жизнь, но я быстро плыл по течению и звал его в слезах:
— Пан, не покидай меня! Ты спас меня! Останься…
А он, задержавшись перед скалой на повороте, крикнул:
— Мидас, я нарушил волю богов! Ты-то эту компанию знаешь! И гнев их будет ужасен… Больше, дружище, мы не увидимся никогда…
И ветер трепал и таскал, как тряпку, его крик — никогда… никогда… никогда!..
— Подожди, Пан! Подожди еще миг!.. Я должен…
Быстрый поток уносил меня, и откуда-то издалека, уже не видел я Пана, а все еще слышал его голос, измятый эхом: