Вавилонская башня - Антония Сьюзен Байетт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Фредерика сверкает глазами. В голову приходят возможные возражения, но все до единого вздорные. На изможденном, жилистом лице натурщика мелькает самодовольная, понимающая улыбка.
– Кстати, о вязании. Мне бы не хотелось, чтобы вы обрывали нить моих рассуждений.
– Рассуждения, значит? Блажен, кто добывает хлеб насущный рассуждениями, а не тем, что представляет свою плоть и кровь для эскизов. Послушаем ваши рассуждения.
Тоже ловко придумано: теперь она вынуждена либо пригласить его присоединиться к своим студентам, либо говорить громче, чтобы он мог слышать и встревать, либо заговорщицки понизить голос, чтобы до него ничего не доносилось. Лучше всего пригласить. Не хочется. В нем все неприятно: наружность, запах, скрежещущий голос. Не человек, а сплошной наперекор. Но она решает продолжать. Воспротивиться. Она старается вновь завладеть вниманием студентов, а то сидящие с краю уже оглядываются на Джуда: что он выкинет?
– В центре «Влюбленных женщин» – загадка, пустота, обе героини прекрасны – и как реальные женщины, решающие для себя вопросы любви, секса, выбирающие свой путь, и как мифологические персонажи, распоряжающиеся жизнью и смертью. Но что сказать о Биркине, во многом автопортрете Лоуренса, во многом том, через чье восприятие показаны события романа? О нем сообщается факт, который чаще всего забывают: Биркин – инспектор школ. Да, в романе есть сцена, где он инспектирует школу: это когда они с Урсулой обсуждают женские и мужские цветки орешника. Но в остальном не верится как-то в его инспекторство. Он вхож и в хорошее общество Ноттингемшира, и в богемные круги Лондона. Что-то тут не вяжется. Что-то не так.
– Мэтью Арнольд тоже был школьным инспектором, – раздается дребезжащий голос.
– И написал множество книг и стихов, – подхватывает Фредерика: на сей раз замечание Джуда приходится кстати. – И принадлежал к целой династии деятелей культуры и образования. Я собиралась сказать, что если Биркин и не альтер эго Лоуренса (хотя он выглядит выигрышнее всего, когда самым смехотворным образом старается выказать себя настоящим мужчиной, причем Лоуренс умно и тонко над ним подтрунивает), – так вот, если Биркин и не альтер эго Лоуренса, именно через него в книге чувствуется присутствие автора. И «Влюбленные женщины» – не «Портрет художника в юности»: автор изо всех сил старается этого избежать. Пусть Лоуренс и утверждал, что «роман – наивысшая форма выразительности в человеческом обществе»[123], – и кому, как не вам, в этом усомниться, – но мне кажется, он считал, что писать роман о писании романа о писании романа – это что-то нездоровое.
– «Tout existe pour aboutir à un livre»[124], – гремит античный Хор.
Скрывая гнев, Фредерика в ответ театрально кивает и продолжает:
– Лоуренс держался традиции реализма, как Джордж Элиот, когда она писала о злоключениях Лидгейта и душевном надломе Доротеи[125]. Эстетом он не был, эстетство ему претило. Но все толкало его на этот путь. Роман писался в годы Первой мировой: война, окопы, но прямо они в книге не изображены, это книга о формах восприятия и формах мышления.
– И о сексе еще.
– И о сексе. В связи с искусством. Но Биркин не художник: Лоуренсу претило писать, уткнувшись носом в собственный пуп. Он хотел написать о смерти, о Европе. И пустота, зыбкость контуров – это потому что, по нашим ощущениям, Биркин как будто пишет книгу, тогда как на самом деле он ее не пишет. Но такая же пустота – разочарование – возникала бы и в том случае, если бы он только и занимался тем, что писал книгу: ведь Лоуренс хочет говорить не о книгах, а обо всем на свете, обо всей жизни.
Фредерика обводит аудиторию пылающим взглядом. Студенты смотрят во все глаза. Все слушают. Получилось на этот раз объяснить как следует? Ей эта тема не дает покоя: иллюзорность Биркина, школьного инспектора, который смотрит на мир как на книгу, которую он не пишет.
– Вспомните, что говорил Ницше, – отзывается Джуд. – Он говорил: «Только как эстетический феномен бытие и мир оправданы в вечности». Он говорил, что все мы произведения искусства, сотворенные «действительным создателем», «хотя, конечно, наше сознание об этом своем значении едва ли чем отличается от того, которое написанные на полотне воины имеют о представленной на нем битве»[126].
– Уводите разговор в сторону. Я не верю в этого вашего «действительного создателя».
– Ну и не верьте. А может, ваш Дэвид Герберт верит или верил. А может, его Биркин верит, или верил, или поверит. Не стреножены ли вы своим близоруким утилитаризмом?
Фредерика хочет огрызнуться, но в другом конце студии заметно движение. Входят двое, первый – Десмонд Булл – объявляет:
– Вот она. Лекция кончилась или кончается. А молодежь пойдет на другое занятие.
За Десмондом Буллом следует Дэниел Ортон. Лицо у него в живописном беспорядке: оба глаза подбиты и смотрят словно из темных нор, губы рассечены, нос густо багровеет.
– Пришел предупредить: тебя ищет муж, – говорит Дэниел.
Фредерика неловко слезает с возвышения и обнимает его. Студенты начинают собирать вещи.
– Меня он нашел, – продолжает Дэниел, почти наслаждаясь драматическим эффектом, который произвела его внешность. – Надеюсь, тебя не найдет.
Десмонд приносит стул. Дэниел и Фредерика усаживаются. В уме у обоих проносится: «Стефани… Уильям… Мэри… Лео…»
– Он и к твоему отцу наведался.
Фредерика смеется:
– Ну его-то, надеюсь, он так не изувечил.
– Зря смеешься, – ворчит Дэниел. – Изувечил. Ушиб голову дверью. Твой отец и глазом не моргнул, я бы так не смог. Отпустил его с миром и позволил унести твое платье.
– Мое платье?
– Говорит, выходное.
Обидно. Билл пострадал. Билл оказался беззащитен.
– Дэниел, помоги. – Фредерика трогает его за рукав.
За спиной раздается душок прогорклого масла, прокисшего пота, рыбы.
– Ба, Даниил, мудрый судия! – восклицает Джуд. – Наконец-то я вижу тебя во плоти, радость моя, свет очей моих, во плоти восхитительно дородной и отменно изобильной, всесовершенство коей я и вообразить не мог! Узнаешь ли ты исчадье тьмы, невидимый мой повелитель?
– …Твою мать! Железный! – Дэниел так встревожен, что забывает о приличиях. – Твою мать! – повторяет он.
– Железный? – интересуется Джуд. – Ругательство такое?
– Это мы вас так называем в журнале регистрации, когда слышим ваш ехидный голос, – объясняет Дэниел. – Так сказать, описательно.
– Это что же, комплимент? Мне льстят? В общем-то, да. Недурно. Псевдоним – какая-никакая слава. Железный… Нет, как-то не очень. Меня зовут Джуд Мейсон. Раньше так не звали, а теперь зовут. Произошел от самого себя. По собственному усмотрению. Ну что, пропала прелесть загадки?
– Пожалуй, – говорит Дэниел. – Теперь звоните кому-нибудь другому. А сейчас мне надо поговорить с Фредерикой. Разговор серьезный.
– Еще встретимся. Рад был на вас посмотреть. Вы, о духовный пластырь, как ни странно, человек симпатичный, самодовольством не сияете, но какой-то свет в вас теплится. Надеюсь, моя наружность вас не очень разочаровала?
Дэниел рассматривает его исподлобья. Замечает непромытый пупок,