Услышь меня, чистый сердцем - Валентина Малявина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
19
Работа моя была каждый день одинаковой. Утром и вечером я мыла полы длинного коридора Бутырской тюрьмы. Сначала было очень тяжело. Швабра огромная и тряпка большущая, еле двигала я ими по широкому и длинному коридору, но потом приспособилась: разделила коридор как бы на две половины, сначала иду со шваброй в одну сторону, а потом возвращаюсь в другую. Дежурные удивлялись моей сметливости. Все было бы ничего… но у меня стали болеть от холодной воды сначала суставы рук, а потом и ног.
Тряпку часто приходилось мыть, чтобы пол был чистым, вот и застудились мои суставы.
Однажды просыпаюсь от боли и не могу пошевелить пальцами, распухли они, и колени тоже распухли. Я два дня терпела, никому ни о чем не говорила, а потом пожаловалась Свете Л. Она посмотрела на мои коленки и руки, и ахнула:
— Боже, у тебя же суставы вылезли! Надо идти к врачу.
Врач мне сказал:
— Дела не очень хорошие, — дал мне проглотить таблетку реоперина и подарил еще штук десять. — Спрячь и никому не показывай.
Лекарства не положено было хранить с собою, их можно было принимать только при враче, но этот доктор, видя мою тяжелую болезнь, был милостив. Несносно было и то, что после ухода Наташи рядом со мной, на шконку, Мотина расположила новенькую, дебелую бабу, которая по ночам страшно храпела, к тому же она любила спать на левом боку, а я сплю на правом, так что ее морда с открытым ртом находилась перед моей.
Почти все не спали из-за ее храпа. Все сердились, ругались, просили, чтобы я заткнула ей хлебало, а я:
— Ц-ц-ц-ц… — цокаю.
— Ты что цокаешь-то?
— Меня научили… когда храпят, то надо цокать… вот так: ц-ц-ц…
Кто-то не выдерживает и громко смеется.
Я:
— Ц-ц-ц!
А соседка моя:
— Хр! Пс-с! Хр! Пс-с!
Кто-то резко встает и чем-то швыряет в нее.
Она вскакивает:
— А? Что?
— Не храпи, говно!
— Что? Кто?
— Ты не храпи.
— Это не я.
Кто-то рассмеялся, кто-то заматерился…
Утром опять мытье бесконечного тюремного коридора. Вверху под стеклом красуется надпись: «На свободу с чистой совестью!»
Как обрести в тюрьме чистую совесть? Скажите мне, пожалуйста, как? Прокуратура врет безбожно, судьи врут тоже, в камерах стукачи специально ссорят заключенных, чтобы напряженка не проходила, чтобы никакого единения не было…
Ложь. Повсюду ложь. Да и только ли здесь, в тюрьме?..
…Всё. Мое прошлое отпускает меня. Время возвращается в свое русло, четко разделившись на «вчера» и «сегодня». На жизнь — и жизнь.
Мои воспоминания прерывает, да и завершает звонок на проверку: сейчас гражданка начальница будет визжать, угрожая нам, что отправит в колонию.
В тот вечер она визжала ужаснее, чем всегда. А утром…
— Малявина, с вещами!
Я поняла — отправляют на этап, в пересыльную тюрьму на Красную Пресню..
Дежурная повела меня в бокс — вонючий-превонючий. Осужденные женщины сидели на своих баулах и курили, у некоторых узлы огромные. Как они их «организовали» в тюрьме, не знаю.
Этап большой. Принесли мокрый черный хлеб и ржавую селедку, это паек на этап. И опять сидим, сидим… Сколько часов прошло — не ведаю. Наконец, команда строиться и выходить.
И поехали мы в тюрьму на Красную Пресню…
Первое впечатление после того, как вышла из «воронка», — здание тюрьмы шевелится, как живое… Конвоир в ответ на мое недоумение поясняет:
— Это «конь».
— «Конь»?
— Придешь в камеру — узнаешь, еще и влюбишься через «коня»-то, — смеется конвоир.
Ничего не поняла, но спрашивать больше не стала.
302-я камера. Многовато народу, лежат даже под нарами. Вижу Ирочку, с которой была в КПЗ. Ее тогда почти сразу перевели в Бутырку, а я осталась. И вот — снова встретились.
— Иди сюда, Валентина, мы подвинемся.
Я поблагодарила ее. Остальные, вошедшие со мной, полезли под нары.
Наверху — оживление.
— Тихонько, не урони, — говорит девчонка у окна.
Выясняется, что «конь» — это кисет на веревке. Его спускают вниз — на мужской этаж. В кисете — записки, письма и прочее, включая бутерброды…
Через какое-то время — сигнал от мужчин: «Поехал!», и коновод тянет веревочку обратно. Теперь очередь женщин получать письма. И так — всю ночь.
Ирочка получает записку и читает ее, улыбаясь.
— Валентина, можно я напишу о тебе? Будет интереснее, не так скучно жить.
— Ладно, пиши.
Она достает неизвестно откуда взявшийся белый хлеб, а я копченую колбасу, сыр, овощи. Замечательный ужин получился. Ирочка пригласила Тамару Кузьмичеву — добрую, хотя и драчливую… У Тамары симпатичное простое лицо. Она работала в таксомоторном парке, там и схлопотала статью за хулиганство. Кого-то сильно побила. Тамара — шумная, крепкая, смешливая.
Пришел «конь», а в нем — письмо мне от некоего Володи. Пишет, что закончил педагогический институт, романогерманский факультет. «Очень хочется знать круг ваших интересов…» Ира прочла послание и сказала:
— Ответь ему, хорошо пишет!
Что же я ему отвечу? Рассказывать о себе — не хочется. Лучше буду спрашивать его… Так началась наша переписка.
Чуть позже Володя вместе с очередным письмом передал мне французское мыло: большое, круглое, голубое. Я часто вдыхала его запах. В камере накурено, а у меня — Володино мыло с обалденным ароматом, напоминающим мои любимые духи «Ма griff»… Послания эти туда и обратно действительно делали наши вечера сносными.
Переписка начиналась в 10 вечера. К этому времени все женщины приводили себя в порядок: снимали бигуди, подкрашивались, переодевались… Словно на свидание собирались!
А еще начинал работать «телефон». Алюминиевой кружкой постучишь по радиатору — в ответ такой же стук. С помощью кружки, прижатой к радиатору, вызываешь, кого нужно. Потом прикладываешь к ней ухо, и начинается разговор. Я очень удивилась, столкнувшись с «телефоном» впервые: слышимость — потрясающая! Говорила с Володей, он сказал, что знает меня по фильмам и счастлив переписываться со мной. Передал привет от всей камеры и обещал прислать свой портрет: среди них есть хороший художник.
Прислать портрет Володя не успел: вызвали на этап… И тут же получаю письмо от другого Володи:
«Арестовали меня в ресторане «Прага» в день моего рождения. Сейчас мне 35 лет. Закончил философский факультет Ленинградского университета. По профессии — социолог. У нас дома — огромная библиотека, которую собирали четыре поколения семьи. Очень люблю живопись! А ты?
Не могу наглядеться на французских импрессионистов, удивляюсь Босху, очарован Гойя. Понял, что единственные непреходящие ценности — театр и книги. Этот мир — мой…»