Иосиф Сталин – беспощадный созидатель - Борис Соколов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Уже 12 апреля Ягода наложил на письме от 28 марта спасительную для его автора резолюцию: «Надо дать возможность работать, где он хочет». Наверное, мы никогда так и не узнаем точно, принял ли это решение шеф НКВД самостоятельно или по указанию Сталина. Правда, в Художественный театр даже на скромную должность режиссера-ассистента Булгакова допустили не сразу и не буквально на следующий день после беседы со Сталиным, как представляют дело некоторые мемуаристы. Только 25 апреля вопрос о булгаковском трудоустройстве был положительно решен на Политбюро. Сам писатель знать об этом не мог, и 5 мая направил Сталину новое отчаянное послание: «Многоуважаемый Иосиф Виссарионович! Я не позволил бы себе беспокоить Вас письмом, если бы меня не заставляла сделать это бедность. Я прошу Вас, если это возможно, принять меня в первой половине мая. Средств к спасению у меня не имеется». Именно об этом письме вспоминала Л.Е. Белозерская, которой был неизвестен до его публикации текст письма от 28 марта, печатавшегося Е.С. Шиловской. Вот что писала по этому поводу в мемуарах Любовь Евгеньевна: «…Подлинное письмо, во-первых, было коротким. Во-вторых, за границу он не просился. В-третьих, – в письме не было никаких выспренных выражений, никаких философских обобщений. Основная мысль булгаковского письма была очень проста.
«Дайте писателю возможность писать. Объявив ему гражданскую смерть, вы толкаете его на самую крайнюю меру».
Насчет отсутствия письма с «философскими обобщениями» Белозерская, повторяю, добросовестно заблуждалась. Но вот насчет одного из мотивов, почему Сталин решил пойти навстречу Булгакову в выполнении самого скромного из его желаний, вторая жена писателя, я думаю, не ошиблась. Вспомним хронику событий:
в 1925 году кончил самоубийством поэт Сергей Есенин;
в 1926 году – писатель Андрей Соболь;
в апреле 1930 года, когда обращение Булгакова, посланное в конце марта, было уже в руках Сталина, застрелился Владимир Маяковский. Ведь нехорошо получилось бы, если бы в том же году наложил на себя руки Михаил Булгаков?»
Сталин Булгакова не принял, но в исполнение апрельского решения Михаила Афанасьевича 10 мая зачислили во МХАТ. Вряд ли на самом деле это было хоть как-то связано с булгаковским обращением к генсеку от 5 мая. Скорее всего, две недели ушло на доведение по инстанциям решения Политбюро до руководства Художественного театра. Но Булгаков, по всей видимости, связал поступление «в лучшую школу, возглавляемую мастерами К.С. Станиславским и В.И. Немировичем-Данченко», именно со своим вторым письмом Сталину, что укрепило в нем чувство благодарности вождю.
Теперь все надежды на лучшее будущее Михаил Афанасьевич возлагал на встречу с Иосифом Виссарионовичем. В письме к В.В. Вересаеву 22 июля 1931 года он признавался: «Есть у меня мучительное несчастье. Это то, что не состоялся мой разговор с генсекром. Это ужас и черный гроб. Я исступленно хочу видеть хоть на краткий срок иные страны. Я встаю с этой мыслью и с нею засыпаю». До этого в наброске письма Сталину Булгаков просил его: «…стать моим первым читателем…», а в письме от 30 мая 1931 года испрашивал разрешение на краткосрочную зарубежную поездку: «В годы моей писательской работы все граждане беспартийные и партийные внушали и внушили мне, что с того самого момента, как я написал и выпустил первую строчку, и до конца моей жизни я никогда не увижу других стран.
Если это так – мне закрыт горизонт, у меня отнята высшая писательская школа, я лишен возможности решить для себя громадные вопросы. Привита психология заключенного.
Как воспою мою страну – СССР?»
В заключение Булгаков писал: «…Хочу сказать Вам, Иосиф Виссарионович, что писательское мое мечтание заключается в том, чтобы быть вызванным лично к Вам.
Поверьте, не потому только, что вижу в этом самую выгодную возможность, а потому что Ваш разговор со мной по телефону в апреле 1930 года оставил резкую черту в моей памяти.
Вы сказали: «Может быть, вам действительно нужно ехать за границу…»
Я не избалован разговорами. Тронутый этой фразой, я год работал не за страх режиссером в театрах СССР».
В письме же Вересаеву Булгаков задавался вопросом, почему Сталин его не принял: «Год я ломал голову, стараясь сообразить, что случилось? Ведь не галлюцинировал же я, когда слышал его слова? Ведь он же произнес фразу: «Быть может, Вам действительно нужно уехать за границу?..»
Он произнес ее! Что произошло? Ведь он же хотел принять меня?..»
И написанную в 1931 году пьесу «Адам и Ева» Булгаков завершает словами, обращенными к автобиографичному во многом герою – ученому-творцу Ефросимову: «Иди, тебя хочет видеть генеральный секретарь».
Сталин молчал. Разрешения на выезд дано не было. Зато в январе 1932 года по личному сталинскому распоряжению восстановили во МХАТе «Дни Турбиных». А еще раньше, в октябре 31-го, цензура разрешила булгаковскую пьесу о Мольере. Из двух вопросов, которые неизменно поднимал драматург в своих взаимоотношениях с генсеком, о выезде за границу и о судьбе своих произведений, первый неизменно получал отрицательное решение. Особенно унизительным был отказ в зарубежной поездке летом 1934 года, вызвавший возмущенное письмо Сталину, оставшееся, как и предыдущее, без ответа. А вот насчет, пусть очень дозированного, проникновения булгаковских пьес на сцену Сталин, возможно, позаботился. Только старался при этом, чтобы Булгаков, не имевший достойных конкурентов среди «идеологически благонадежных» драматургов, никоим образом здесь не доминировал. В чем же причина подобного двойственного отношения?
Сталин, несомненно, любил «Дни Турбиных» и около двадцати раз смотрел мхатовский спектакль. Как подметил В.Я. Лакшин, в знаменитой речи 3 июля 1941 года, в самые тяжелые дни Великой Отечественной, «Сталин, ища слова, которые могли бы дойти до сердца каждого, сознательно или бессознательно использовал фразеологию и интонацию монолога Алексея Турбина на лестнице в гимназии: «К вам обращаюсь я, друзья мои…»» (вместо казенно-партийных «товарищей»). А исполнитель роли Алексея Турбина Николай Хмелев сообщил Елене Сергеевне, что «Сталин раз сказал ему: хорошо играете Алексея. Мне даже снятся ваши черные усики (турбинские). Забыть не могу». Сталин даже защищал пьесу перед «неистовыми ревнителями». Так, в феврале 29-го, на встрече с украинскими писателями, откровенно заявившими: «Мы хотим, чтобы наше проникновение в Москву имело своим результатом снятие этой пьесы», он вполне резонно возразил: «Если вы будете писать только о коммунистах, это не выйдет. У нас стосорокамиллионное население, а коммунистов только полтора миллиона. Не для одних же коммунистов эти пьесы ставятся». И тогда же, в феврале, Сталин написал ответ драматургу Владимиру Билль-Белоцерковскому о пьесе «Бег», где высказался и о «Днях Турбиных»: «Почему так часто ставят на сцене пьесы Булгакова? Потому, должно быть, что своих пьес, годных для постановки, не хватает. На безрыбье даже «Дни Турбиных» – рыба…
Что касается собственно пьесы «Дни Турбиных», то она не так уж плоха, ибо она дает больше пользы, чем вреда. Не забудьте, что основное впечатление, остающееся у зрителя от этой пьесы, есть впечатление, благоприятное для большевиков: «Если даже такие люди, как Турбины, вынуждены сложить оружие и покориться воле народа, признав свое дело окончательно проигранным, – значит, большевики непобедимы, с ними, большевиками, ничего не поделаешь». «Дни Турбиных» есть демонстрация всесокрушающей силы большевизма.
Конечно, автор ни в какой мере «не повинен» в этой демонстрации. Но какое нам до этого дело?»
Но «Бег» Сталин отверг как «проявление попытки вызвать жалость, если не симпатию, к некоторым слоям антисоветской эмигрантщины», как попытку «оправдать или полуоправдать белогвардейское дело», как «антисоветское явление». Впрочем, при определенных изменениях текста, невозможного для драматурга насилия над любимыми героями, он готов был и эту пьесу разрешить: «Впрочем, я бы не имел ничего против постановки «Бега», если бы Булгаков прибавил к своим восьми снам еще один или два сна, где бы он изобразил внутренние социальные пружины гражданской войны в СССР, чтобы зритель мог понять, что все эти, по-своему «честные» Серафимы и всякие приват-доценты, оказались вышибленными из России не по капризу большевиков, а потому, что они сидели на шее у народа (несмотря на свою «честность»), что большевики, изгоняя вон этих «честных» сторонников эксплуатации, осуществляли волю рабочих и крестьян и поступали поэтому совершенно правильно».
Сталин внимательно следил и за судьбой булгаковского «Мольера». После многолетних мытарств пьеса в феврале 1936 года была наконец доведена во МХАТе до генеральной репетиции. Елена Сергеевна записала в дневнике 6-го числа: «Вчера… была первая генеральная репетиция «Мольера»… Это не тот спектакль, которого я ждала с 30-го года, но у публики… он имел успех». На первом закрытом просмотре спектакля, «для пролетарского студенчества», присутствовал секретарь Сталина Поскребышев, которому, по словам сестры Елены Сергеевны Ольги Бокшанской, ссылавшейся, в свою очередь, на директора Художественного театра, постановка понравилась и он будто бы даже высказал пожелание: «Надо непременно, чтобы И.В. посмотрел». Кажется, однако, что жена Булгакова в данном случае стала жертвой «испорченного телефона». То ли Поскребышеву «Мольер» в действительности не понравился, то ли Сталин, на основе рассказа своего секретаря, сделал вывод, что «это не тот спектакль, о котором мечталось». Во всяком случае, он одобрил предложения все того же Керженцева, теперь ставшего главой Комитета по делам искусств, по «тихому» снятию «Мольера», без формального запрета, а посредством публикации разгромной редакционной статьи в «Правде». Такая статья, «Внешний блеск и фальшивое содержание», не замедлила появиться 9 марта и поставила крест на сценической судьбе «Мольера». Керженцев же еще 29 февраля доносил в Политбюро, что Булгаков «хотел в своей новой пьесе показать судьбу писателя, идеология которого идет вразрез с политическим строем, пьесы которого запрещают… Против талантливого писателя ведет борьбу таинственная «Кабала» (первоначальное название пьесы «Кабала святош» показалось цензуре чересчур актуальным. – Б.С.), руководимая попами, идеологами монархического режима. Против Мольера борются руководители королевских мушкетеров, – привилегированная гвардия и полиция короля… И одно время только король заступается за Мольера и защищает его против преследований католической церкви…» Платон Михайлович полагал, будто Булгаков «хочет вызвать у зрителя аналогию между положением писателя при диктатуре пролетариата и при «бессудной тирании Людовика XIV». И вывод: «Несмотря на всю затушеванность намеков, политический смысл, который Булгаков вкладывает в свое произведение, достаточно ясен, хотя, может быть, большинство зрителей этих намеков и не заметят». Вероятно, Сталину не понравилось и то, что в отношениях Мольера и Людовика XIV зрители могли усмотреть намек на отношения самого Булгакова с его могущественным собеседником.