Санджар Непобедимый - Михаил Шевердин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Как же выбрался Кудрат–бий?
— Да они и не выбирались там, это невозможно.
— Как же они ушли?
— Да через дверь… Вот он, — Курбан указал на Максумова, — открыл дверь, и они ушли. И лошади были накормлены, напоены и заседланы.
— Он врет! Я ничего не знаю.
— Хорошо, — сказал Кошуба, — хорошо. У вас есть семья и где?
Судорога исказила лицо Максумова, он крикнул:
— Вы не смеете, не смеете. Что вы хотите делать со мной? Вам плохо будет. В Дюшамбе у меня брат… он…. Вы пожалеете… отвезите меня в Дюшамбе.
— Выведите его, — все так же спокойно сказал Кошуба.
Максумов упал на колени. В горле его что–то клокотало, ужас парализовал язык. Намокшая и потемневшая гимнастерка прилипла к спине от пота.
Два бойца подхватили его под руки и вытащили за дверь.
Все закурили. Даже Санджар затянулся папиросой, хотя вообще предпочитал дедовский чилим и не признавал легкого табака.
— Вот одна маленькая гадина, вонючий жук, а какое хорошее дело испортил, — нервно сказал Санджар. — Был Кудрат–бий, и тяжело жилось Гиссару. В реке Сурхан не вода — слезы, перемешанные с кровью, текли. Только по–хорошему могли люди за кетмени взяться, советскую жизнь налаживать, только выглянуло солнышко — и опять наступила ночь… Опять, значит, война.
— Конечно, — проговорил Кошуба. — Правда, теперь, после сегодняшнего, Кудрат–бий не тот. Больше народного героя играть ему не удастся. Опозорился он здорово. Но шайку он себе наберет.
Санджар вскочил:
— Пока их мало, надо их ловить. Прошу, дайте приказ,
— Приказ уже передан всем заставам.
В это время где–то вдалеке стукнул выстрел. Как будто ударили палкой по паласу, выбивая пыль.
Сидели еще долго и молчали. Каждый предавался своим невеселым мыслям.
В сыром парном воздухе дымили, рассыпаясь сотнями искр, неуклюжие факелы. Взволнованные чайханщики суетились, стараясь всячески угодить красноармейцам и добровольцам.
Разглядывая одного, особенно вертлявого и лебезящего прислужника с толстым, лоснящимся лицом, старик Медведь вообще настроенный скептически, а сегодня особенно, заявил:
— Ну и рожа! Вот уж не сомневаюсь, что басмачам этот тип прислуживал бы с не меньшим, а, может быть, с большим усердием.
Подозрения Медведя имели под собой почву. Все, что находилось за чертой ярко освещенной площади, на которой шло веселье, жило своей ворчливой, смутной жизнью, внушавшей неясную тревогу… Она держала всех в напряжении, и каждому все время хотелось оглянуться. Такое чувство испытывают охотники, сидящие ночью у одинокого костра и ощущающие на себе взгляды десятков пар светящихся глаз обитателей густых зарослей…
— Я удивлен, — вполголоса сказал Кошубе Санджар. — Мне сказали, что моя мать здесь и хочет видеть меня. Она просит, чтобы я пришел к ней.
— Ваша мать? В Денау?
— Да, она приехала сюда, — Санджар помолчал в тягостном раздумье. — Вот уже третий раз за последний месяц моя мать зовет меня. Но я ведь не знаю ее… Я никогда не видел ее, то есть, я ее не помню. Она покинула наш дом, когда я был еще совсем мал. Я считал своей матерью тетушку Зайнаб, да она и была мне поистине родной матерью.
Говорил Санджар медленно, подыскивая слова. Казалось, он старается разобраться в обуревавших его чувствах.
— Друг, — сказал Кошуба, — мать всегда останется матерью. Но не ловушка ли это? Я поеду с вами.
Проводник привел всадников к высоким воротам почти над самым обрывом. Внизу, во тьме, шумела и плескалась невидимая река, в ветвях высоких деревьев, поднимавшихся из–за глиняной полуразвалившейся ограды, тихо роптал дувший с гор ветер. Сердито затявкала собака.
Санджара и Кошубу провели в небольшую чистенькую комнату, освещенную керосиновой лампой. На всем убранстве, состоявшем из шелковых атласных одеял и резных алебастровых полочек, лежал отпечаток достатка и уюта, свойственного только домам очень зажиточных людей.
В углу на одеяле сидела женщина, уже пожилая, но еще красивая. Особенно хороши были ее глаза. Они метнули молнии, когда в комнату за Санджаром вошел Кошуба.
Женщина резким жестом руки остановила Санджара.
— И ты, которого я жаждала видеть двадцать лет, так поступаешь со своей матерью…
Санджар замер посреди комнаты, слегка наклонившись вперед.
— Матушка… — проговорил он. Видимо, он мучительно прислушивался в сердце к тому, что принято называть голосом крови. — Матушка…
— Подожди. Ответь на вопрос. — Глаза женщины загорелись недобрым огнем.
— На какой вопрос, матушка?
— Я звала тебя, своего сына, после долгой, как вечность, разлуки, а ты привел какого–то постороннего человека… да еще не мусульманина… по обличию вижу.
— Тише, матушка. Он мой побратим… Он брат мой.
— Он кафир… большевик. Ты забыл законы ислама. Ты позоришь мое открытое лицо. Сын мой! Пусть этот человек выйдет. Не подобает даже лучшему другу присутствовать при разговоре сына с матерью.
Кошуба быстро огляделся. Ничто не подкрепляло его подозрений. Он безмолвно поклонился и вышел в соседнюю комнату. Здесь было почти темно, так как масляный светильник едва теплился. За низеньким сандалом, пряча руки под тяжелым ватным одеялом, сидел длиннобородый старик и, очевидно, дремал. Он не шевельнулся, когда командир поздоровался с ним по–узбекски и, сев рядом, закурил.
Из приоткрытой двери струился полоской свет и были явственно слышны голоса разговаривавших. Женщина сказала:
— Подойди, сын мой, и обними свою мать. Она поцеловала его и горестно воскликнула:
— Вай, сыночек мой! Что с тобою сталось, бедненький мой…
— Матушка, что вы меня оплакиваете… Я живой ведь…
Разговор продолжался вполголоса. Кошуба задал старику вопрос:
— Скажите, уважаемая госпожа здорова?
— Да.
— Матушка Санджара давно живет в этом доме?
— Да.
— Она замужем?
— Да.
— Муж ее жив?
— Да.
— Не будет невежливым спросить, чем занимается ее почтенный муж? Не земледелец ли он?
— Да.
— Может быть, он садовод? Здесь прекрасный сад.
— Да.
Видя, что от неразговорчивого собеседника ничего не добьется, Кошуба замолчал. Он курил папиросу за папиросой и думал. В мозгу его созревала нечеткая, расплывчатая, как дым, мысль, но он никак не мог уловить ее. Он все больше приходил к заключению, что, оставаться в этом домике не следует. Почему, — он долго не мог сказать и, лишь нечаянно взглянув на столик, понял: стоявший на скатерти большой круглый поднос был пуст…
Пустой… Только самому жестокому врагу узбек отказывает в простейшем проявлении гостеприимства, в хлебе… На подносе ничего не было.