Том 22. Жизнь Клима Самгина. Часть 4 - Максим Горький
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Этим нельзя шутить!
— Мы не шутим, а молимся.
— Мы плачем…
— Долой политику!
— Господа! Если…
— Жизнь становится дороже…
— И все более нервозной…
— Вы — уничтожьте толпу! Уничтожьте это безличное, страшное нечто…
— Каллибана!
— А я утверждаю, что Комиссаржевская гениальна…
— Послушай, я заказал гуся, гуся! Го-го-го, — понял?
— Господа, — самая современная и трагическая песня: «Потеряла я колечко». Есть такое колечко, оно связывает меня, человека, с цепью подобных ему…
— Нужно поставить вопрос о повышении гонорара.
— Подожди! Ничего не разберешь, кричат, как на базаре.
— Я потерял колечко, я не вижу подобных мне… Рядом со столиком Самгина ядовито раскрашенная дама скандировала:
Мы — плененные звери,Голосим, как умеем.Глухо заперты двери…
— Не… надо, — просил ее растрепанный пьяненький юноша, черноглазый, с розовым лицом, — просил и гладил руку ее. — Не надо стихов! Будем говорить простыми, честными словами.
К даме величественно подошел высокий человек с лысой головой — он согнулся, пышная борода его легла на декольтированное плечо, дама откачнулась, а лысый отчетливо выговорил:
— Генерал Богданович написал в Ялту градоначальнику Думбадзе, чтоб Думбадзе утопил Распутина. Факт!
— Откуда это знаешь ты? — спросила дама, сильно подчеркнув ты.
— От самой генеральши…
— Ты снова был в этой трущобе?
— Но, милуша…
Юноша встал, не очень уверенно шаркая ногами, подошел к столу Самгина, зацепился встрепанными волосами за лист пальмы, улыбаясь, сказал Самгину:
— Извините.
А затем, нахмурясь, произнес:
— Нечего — меч его. Поэту в мире делать нечего — понимаете?
Он смотрел в лицо Самгина мокрыми глазами, слезы текли из глаз на румяные щеки, он пытался закурить папиросу, но сломал ее и, рассматривая, бормотал:
— Меч его. Меч, мяч. Мячом — мечем. Мечом — сечем. Слова уничтожают мысли. Это — Тютчев сказал.
Надо уничтожить мысли, истребить… Очиститься в безмыслии…
К столу за пальмой сел, спиной к Самгину, Дронов, а лицом — кудластый, рыжебородый, длиннорукий человек с тонким голосом.
— Марго, милый мой, бутылку, — приказал он лакею и спросил Дронова: — А — вы?
— «Грав», — белое.
— Так-то. И — быстро!
И снова обратился к Дронову:
— Это — для гимназиста, милый мой. Он берет время как мерило оплаты труда — так? Но вот я третий год собираю материалы о музыкантах восемнадцатого века, а столяр, при помощи машины, сделал за эти годы шестнадцать тысяч стульев. Столяр — богат, даже если ему пришлось по гривеннику со стула, а — я? А я — нищеброд, рецензийки для газет пишу. Надо за границу ехать — денег нет. Даже книг купить — не могу… Так-то, милый мой…
— Однако рабочий-то вопрос нужно решить, — хмуро сказал Дронов.
— Нужно? — Вот вы и решайте, — посоветовал рыжебородый. — Выпейте винца и — решите. Решаться, милый, надо в пьяном виде… или — закрыв глаза…
Дронов повернулся на стуле, оглядываясь, глаза его поймали очки Самгина, он встал, протянул старому приятелю руку, сказал добродушно, с явным удовольствием:
— Ба! Ты — здесь?
Самгин молча подал ему свою руку, а Дронов повернул свой стул, сел и спросил:
— Тагильский-то? Читал? Третьего дня в «Биржевке» было — застрелился.
— Умер?
— Ну, конечно! Жалко, несимпатичен был, а — умный. Умные-то вообще несимпатичны.
Самгин честно прислушался к себе: какое чувство пробудит, какие [мысли] вызовет в нем самоубийство Тагильского?
Он отметил только одно: навсегда исчез человек неприятный и даже — опасный чем-то. Это вовсе не плохо.
А Дронов еще более поднял его настроение, широко усмехаясь, он проговорил вполголоса:
— Ты вот тоже не очень симпатичен, а — умен очень. «Напрасно я рассердился на него, — думал Самгин, разглядывая Дронова. — Он — хам, но он — искренний. Это его искренность на каком-то уровне становится хамством. И — он был пьян… тогда…»
К рыжебородому подошел какой-то толстый и увел за собой. Пьяный юноша исчез, к даме подошел высокий, худощавый, носатый, с бледным лицом, с пенснэ, с прозрачной бородкой неопределенной окраски, он толкал в плечо румянощекую девушку, с толстой косой золотистых волос.
— Вот, милуша, разрешите представить. Горит и пылает в мечтах о сцене…
Его слова заглушил чей-то крик:
— «Ничтожный для времен — я вечен для себя» — это сказано Баратынским — прекрасным поэтом, которого вы не знаете. Поэтом, который, как никто до него, глубоко чувствовал трагическую поэзию умирания.
Дронов уже приступил к исполнению обязанностей Санчо, называя имена и титулы публики.
— Здесь — большинство «обозной сволочи», как назвал их в печати Андрей Белый. Но это именно они создают шум в литературе. Они, брат, здесь устанавливают репутации.
Говорил Дронов пренебрежительно, не очень охотно, как будто от скуки, и в словах его не чувствовалось озлобления против полупьяных шумных людей. Характеризовал он литераторов не своими словами, а их же мнениями друг о друге, высказанными в рецензиях, пародиях, эпиграммах, анекдотах.
Самгин слушал эти частью уже знакомые ему характеристики, слушал злорадно, ему все более приятно было видеть людей ничтожными, мелкими.
— Начнется война — они себя покажут! — хмуро выговорил Дронов.
— Почему ты уверен, что война неизбежна? — спросил Самгин, помолчав.
Дронов, взглянув на него, передернул плечи.
— Думаешь? немецкие эсдеки помешают? Конечно, они — сила. Да ведь не одни немцы воевать-то хотят… а и французы и мы.„Демократия, — сказал он, усмехаясь.
— Помнишь, мы с тобой говорили о демократии?
— Да.
Он приподнялся на стуле, посмотрел кругом и раздраженно сказал:
— Расквакались, как лягушки в болоте. Заметил ты — вот уж который год главной темой литературных бесед служит смерть?
Самгин склонил голову, говорят
— Солидная тема.
Неприглядное лицо Дронова исказила резкая гримаса.
— Ну, что там — солидная! Жульничество. Смерть никаких обязанностей не налагает — живи, как хочешь! А жизнь — дама строгая: не угодно ли вам, сукины дети, подумать, как вы живете? Вот в чем дело.
— Смешно, что ты — моралист, — неприязненно заметил Самгин.
— Нельзя, значит, с суконным рылом в калачный ряд? — безобидно спросил Дронов и усмехнулся. — Эх ты… аристократ! Нет, меня эта игра со смертью — возмущает. Ей-богу — подлая игра. Андреевский, поэт, из адвокатов, недавно читал отрывки из своей «Книги о смерти» — целую книгу пишет, — подумай! Нашел дело. Изображает все похороны, какие видел. Столыпин, «вдовствующий брат» министра, слушал чтение, говорит — чепуха и пошлость. Клим Иванов, а что ты будешь делать, когда начнется война? — вдруг спросил он, и снова лицо его на какие-то две-три секунды уродливо вздулось, остановились глаза, он весь напрягся, оцепенел.
— Буду делать то, что начнут честные люди, — спокойно ответил Самгин.
— Да-а… Разумеется, — неопределенно промычал, но тотчас же и очень напористо продолжал: — Это — не ответ! Чорт знает что такое — честные люди? Я — честный? Ну, скажи!
— Разумеется, — успокоительно произнес Самгин, недовольный оборотом беседы и тем, что Дронов мешал ему ловить слова пьяных людей; их осталось немного, но они шумели сильнее, и чей-то резкий голос, покрывая шум, кричал:
— Помните пророчество Мережковского?
Непонятны наши речи.Мы на смерть осуждены,Слишком ранние предтечиСлишком медленной весны.
— Вот — слышишь? — спросил Дронов.
— Да. Но это — стихи, а смыслом стиха командуют ритм и рифма. Мне пора домой…
Дронов тоже молча встал и стоял опустив голову, перекладывая с места на место коробку спичек, потом сказал:
— Я еще посижу.
«Миниатюрное олицетворение Калибана, — думал Самгин, шагая по панели. — Выскочка. Не находит места себе, отсюда все эти его фокусы. Его роль — слесарь-водопроводчик. Ватерклозеты ремонтировать. Ну, наконец — приказчик в бакалейной лавке. А он желает играть в политику».
Прошел обильный дождь, и было очень приятно дышать освеженным воздухом, дождь как будто уничтожил неестественный, но характерный для этого города запах гниения. Ярко светила луна, шелково блестели камни площади, между камней извивались, точно стеклянные черви, маленькие ручьи.
«Голубое серебро луны», — вспомнил Самгин и, замедлив шаг, снисходительно посмотрел на конную фигуру царя в золотом шлеме.
«Это не самая плохая из историй борьбы королей с дворянством. Король и дворянство, — повторил он, ища какой-то аналогии. — Завоевал трон, истребив лучших дворян. Тридцать лет царствовал. Держал в своих руках судьбу Пушкина».