Гай Юлий Цезарь - Рекс Уорнер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Снова Кальпурния кричит во сне. Она будет очень сожалеть, если со мной что-нибудь случится. Но рано или поздно, бог я или не бог, я всё равно умру. Хотя не похоже, что я умру в Парфии. Я не допущу ошибок, которые допустил Красс. И я не опасаюсь убийства в окружении своих солдат. А эта опасность существует, хоть я и не принимаю никаких мер против неё, и ожидать её, полагаю, надо здесь, в Риме. Но в Риме я пробуду ещё не дольше одного дня.
Я рад буду снова покинуть этот город, в котором меня не бывало по многу дней и который, однако, определил мою судьбу в то самое время, когда мальчишкой я, очарованный, слушал рассказы моего дяди Мария о его подвигах. Старик был груб, жесток, совершенно невоспитан и ничего не смыслил в политике. Но он был настоящий человек (а может быть, и бог?). Его тщеславие не было недугом, как у Помпея. Его жестокость не являлась пороком личности, как это было у Суллы. Он смутно и в согласии со своей эгоистической натурой, по-своему, но лучше, чем другие, понимал Рим. Он понимал солдат и положение провинций и видел, как тех и других из собственных интересов, ограниченности и традиционной чванливости предавала кучка бездарностей, кого он с презрением именовал «аристократами». Но когда, женившись, он вошёл в нашу семью, ему не следовало бы употреблять это слово в таком контексте, хотя бы из приличия, и моя тётя Юлия не раз говорила ему об этом. Но ему наплевать было на точность выражений. Марий как обычный трудяга или легионер, на которых он сам так походил (правда, тут лучше сказать, что это они незаметно для себя переняли у него его манеры, а не он у них), должен был выражать свои идеи только ему одному свойственным языком. Ему необходимы были упрощённые формы. С одной стороны, он видел народ, армию, Италию, провинции и черпал в них силу, а с другой — наблюдал паразитическую, трусливую, некомпетентную клику знати. При этом он не считался с совершенно очевидными фактами. В наше время, например, народные лидеры выдвигались постоянно из рядов знати и обычно принадлежали, как в случае с Калининой, Клодием, со мною наконец, к самым старинным родам. И лучше, чем кто-либо другой, понимая, что воинский дух в армии в первую очередь зависит от дисциплинированности и преданности центурионов, он, казалось, не знал, что и в политике, и в управлении государством необходимы специалисты и что находятся они главным образом в сенате.
Тем не менее идеи Мария (если можно их так обозначить), какими бы путаными и наивными они ни казались, соответствовали — и это самое главное и удивительное — реалиям нашего времени. Что заставляло меня тогда, совсем ещё юного, бросать вызов такому, казалось, устойчивому строю, как при Сулле, — детская ли солидарность с Марием, случайное ли совпадение или уже нарождавшееся во мне мировосприятие, сформировавшее мою личность? Я мог бы пойти путём Помпея или Красса, но предпочёл рисковать жизнью в надежде отличиться на поприще политики или в военном деле. По моим представлениям, события слишком медленно развивались в желаемом направлении, но постепенно я сам овладел способностью влиять на них. В будущем меня совершенно справедливо назовут выдающимся полководцем и правителем — и таких среди людей моего сословия было немало. Но у меня не было почти никакого военного опыта, пока я не переступил порог своего сорокалетия, а я мог и не дожить до этого возраста, если бы не занялся с исключительным рвением политикой во всех её ипостасях — и в широком смысле, и в самом низменном и грязном её виде. Мой успех в политике и при этом соблюдение своей личности во всём её многообразии состоялись благодаря моему бесстрашию, неординарности, верности своим друзьям и желанию отличиться. Правда, Клодий и Катилина обладали теми же качествами, но это мало что дало им. Пожалуй, будущему историку особенно понравится — и удивит — во мне моё постоянство. Я и сам поражаюсь, когда задумываюсь над тем, что, несмотря на мои многочисленные колебания, катастрофы, рискованные предприятия, жизнь моя движется как по линеечке — прямо к цели. Цель же мою, как мне кажется, можно определить словом «порядок», хотя моим врагам больше нравится определение «тирания» или «мятеж». Но на самом деле я воспринимаю народ Рима, как его воспринимал мой дядя Марий. Я вижу в них людей со всеми их недостатками и слабостями и с колоссальным запасом терпения, но никак не героизма. Я могу понять их и в более абстрактном смысле, как массу взаимосвязанных жизней, инстинктов, потребностей, привязанностей и антипатий, но я, однако, сознаю, что, хотя благодаря специальной подготовке и моим умственным способностям куда чётче разбираюсь во всех событиях, чем любой человек или группа представителей этой «массы», именно из неё, из этой массы, я черпаю силы и от неё в конечном счёте зависят мои планы и мои амбиции.
В юности я думал только о римлянах и соответственно о моём месте в этом обществе. С помощью разных уловок, но главным образом своей искренностью я завоевал их любовь и при их поддержке сумел и свою жизнь сохранить, и вернуть свободу, отнятую у них Суллой. Ради их славы — не только моей — покорил я Галлию и доставил знамёна наших легионов в далёкую Британию. И завтра или послезавтра, в тот час, когда я двинусь на Восток, на Парфию, я буду думать о них же, об этом сложном сочетании сегодняшнего дня и традиций, о Риме, породившем меня. И льстецы, и мои благожелатели утверждают, что я направляюсь в Индию, чтобы сравниться или превзойти Александра Великого в своих достижениях. Само собой разумеется, эта мысль приходила мне в голову. Мне действительно был весьма по душе проект поставить мою новую конную статую на площади Юлия. Она в какой-то мере схожа со статуей Александра, созданием Лисиппа, но имеет и свои достоинства. Но в то же время я вижу всю тщету подобных сравнений. Было время, когда все называли Помпея «Александр», и только потому, что в юности ему везло, он был хорош собой и казался способным полководцем. Что касается меня, то если и есть сходство между мной и Александром, его надо искать скорее в области политики, в духовной, а не в физической сфере и не в военном деле. Александр начал свою жизнь как грек и кончил тем, что расширил границы Греции до самых отдалённых уголков земли. И в процессе своей деятельности он стал больше, чем греком, можно даже сказать — больше, чем человеком. Возможно, и я, выходец из семьи патрициев, лидер римского народа, полководец, известный как товарищ своих солдат и их военачальник, так же, как он, сумею возвеличить Рим, а заодно и свою персону. Простое распространение римского гражданства вширь — идея старая и, как всякая хорошая идея, встречает в наши дни яростное сопротивление. Раньше, когда я впервые заинтересовался ею, а гораздо позднее распространил-таки римское гражданство по всей Северной Италии, я обычно делал это из соображений набора в армию рекрутов и получения лишних голосов на выборах. Теперь я склонен смотреть куда дальше и совсем в ином свете. Я вижу Рим не ограниченным пространством этого древнего города (который я тем не менее буду и дальше благоустраивать), а распространившимся по всему миру, вплоть до самых удалённых его уголков. Не следует загадывать слишком далеко, но, если походы в Парфию и Индию пройдут должным образом, я мечтаю перенести столицу нашей империи в Византию, или Трою, или в Александрию, или в Антиохию... ну, насколько это будет целесообразно. Возможно, и Александр хотел того же для Греции. Он глубоко почитал свою родную Македонию, он благоговел перед Афинами и знал историю этого города. Но когда ему противостояли и Бактрия, и Согдиана, и Индия, как мог он рассчитывать на лояльность столь отдалённого полуострова — разве что философски? Его миссия состояла в том, чтобы влить Афины в мировое сообщество, а не в том, чтобы втиснуть мировое сообщество в ограниченное пространство между Гиметтом и морем[62].
Так я теперь смотрю на будущее Рима, и никто, даже Бальб, не понимает меня. Останься я ещё немного в Риме и попытайся отстаивать эти идеи, и лютой ненавистью возненавидят меня даже те аристократы, которых я числю в своих друзьях. Я фактически помогаю, в меру своей власти и таланта, рождению новой эры, но эта моя роль повивальной бабки будет, вне всяких сомнений, истолкована как тирания, произвол, попрание прав всеми теми, кто либо не понимает, что новая эра грядёт, либо всеми силами пытается остановить её наступление. В мире сейчас не существует военной силы, которой мне следовало бы опасаться, но мне, по-видимому, необходимо принять все меры предосторожности, чтобы подавить то чувство искреннего отвращения, которое я вызываю у некоторых доктринёров. Недавно кто-то сказал мне, что Антоний замышляет убить меня. Это, конечно, смешно. Но в других я не так уверен. Насколько я могу судить, само моё существование противопоказано теориям Марка.
Хотя я верю, что он любит меня, я часто заглядываю в будущее — переживёт ли он меня. Впрочем, Брут... он не только талантлив — он благороден. Но он явно не понимает, что, если сегодня или завтра я каким-то образом буду свергнут, а он и его друзья попытаются, как они это назовут, «восстановить свободу», Рим погибнет. Наш мир будет снова ввергнут в состояние войны, счастливая возможность будет упущена, и скорее всего навсегда.