Ранней весной - Юрий Нагибин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я спал лучше, чем все последние ночи, но сквозь сон чувствовал все же, как болит голова. А потом началось обычное полузабытье: я спал и вместе с тем слышал, как приехал Напалков, как Казанцев говорил обо мне какие-то добрые слова и как они потом что-то искали, и эти их поиски слились с ощущением, что кто-то трясет меня за плечо и голосом Казанцева спрашивает:
— Куда вы дели оригиналы?
Я вскочил.
— Где оригиналы допросов? — повторил Казанцев.
— Там же, где и вся работа, — ответил я.
— По-вашему, это так, а по-нашему, нет! — запальчиво сказал Казанцев.
Я прошел к столу и выдвинул ящик. Он был пуст, если не считать стопки чистой бумаги и нескольких листов копирки. Я заглянул в стенной шкаф, обыскал другие наши хранилища. Тщетно.
— Вы, надеюсь, помните, товарищ техник-интендант второго ранга, что это секретные материалы? — произнес Казанцев.
— Ничего не понимаю, они не могли пропасть, я их спрятал… — пробормотал я.
— Алеша, — мягко сказал Напалков. — Пойди умойся, позавтракай, а бумаги найдутся.
Сидя в столовой и корябая ложкой железную миску с перловой кашей, я мучительно пытался вспомнить, куда сунул бумаги. В том, что они целы и спрятаны в надежном месте, я не сомневался. Но ведь бумаг нет…
— Бумаги нашлись, — были первые слова Напалкова, когда я переступил порог нашего отдела. — Вы их и в самом деле хорошо запрятали — под подушку Казанцева…
У нашего начальника была привычка класть на ночь папку с текущими и наиболее важными делами себе под подушку. Но как ухитрился я так распорядиться бумагами и почему он не проснулся при этом?
— Алеша! — послышался из другой комнаты голос Казанцева. — Зайдите на минутку!
При этом обращении я совсем пал духом. Казанцев, человек безнадежно штатский, больше всего на свете хотел казаться настоящей военной косточкой Он изо всех сил цеплялся за все внешние атрибуты фронтового бытия, требовал, чтобы мы вставали при его появлении и садились не раньше, чем он гаркнет, покраснев от удовольствия: «Садить-с!» Единственный из всего политотдела, не ленился он произносить мое неудобоваримое, уже отмененное в армии звание — техник-интендант второго ранга: из-за переезда с фронта на фронт я не успел пройти переаттестацию. Лишь когда мы изредка в послеслужебные часы пили разведенный спирт, он позволял себе называть меня «товарищ Былинин» или — верх шутливости — «Былинкин». Но «Алеша» — это уж было слишком. И я сразу исполнился предощущением неотвратимой беды.
— Алеша, — сказал Казанцев, когда мы вместе с Напалковым вошли к нему в кабинет. — Зачем вы скрыли от меня свою контузию?
Я взглянул на капитана Напалкова, он слегка кивнул. Я должен был этого ждать: если не Напалков, так Круглов, не Круглов, так Бреннер — кто-нибудь из них рано или поздно должен был оказаться на том участке, где меня контузило, и все узнать. Казанцев выжидательно и грустно глядел на меня. Но я молчал, как-то сразу обессилев.
— Вам надо отдохнуть, показаться хорошим врачам, полечиться, — начал Казанцев.
— Вот потому я и скрыл, — произнес я устало. — Я не хотел, чтобы меня перед самым наступлением выгнали с фронта.
— Перед наступлением? — повторил Казанцев. — Вы что, пользуетесь информацией генштаба?
— Ладно уж, Михаил Петрович, каждый писаришка знает, что наступление начнется не сегодня-завтра.
Я назвал его по имени-отчеству не из желания задеть, а потому, что с удивительной отчетливостью вдруг почувствовал: моей военной службе пришел конец. И это штатское обращение невольно легло мне на язык.
Напалков проводил меня на станцию узкоколейной дороги. Я должен был «кукушкой» добраться до Усмани, оттуда рабочим поездом до Графской, а уж в Графской пересесть на пассажирский, идущий в Анну, где находился фронтовой госпиталь. Я очень мало, всего с месяц, прослужил в «хозяйстве Казанцева», как в шутку называли наш отдел, не успел ни с кем близко сойтись, и все же мне было жаль расставаться и с самим Казанцевым, и с толстой влюбчивой Аллой, и с Кругловым, выезжавшим на передний край не столько для инструктажа, сколько для того, чтобы «пострелять фрицев», и с молчаливым полиглотом Бреннером, и особенно с Напалковым, казавшимся мне прежде сухим службистом. Я смотрел в его серые серьезные глаза и всем сердцем чувствовал, что теряю доброго и верного человека, который мог бы стать моим другом.
— Вот… возьмите… — говорил Напалков, суя мне в руку какой-то сверток. — Тут я кое-что взял в столовой вам на дорожку… А это от Казанцева. — Он протянул мне толстую плитку трофейного шоколада. — Как поправитесь, обязательно назад к нам. Мы ваше место никому не отдадим.
— Спасибо…
Мы обменялись рукопожатием, хотели поцеловаться, но как-то не получилось, и я вскочил на подножку.
Напалков долго махал мне вслед.
Теперь, когда то, чего я так опасался, случилось, мною овладело странное нервное спокойствие: я больше не дергался, до головокружения задерживая воздух, утих даже зуд, ни на миг не дававший мне покоя. Принимая этот нервный спад за выздоровление, я подумал, что врач, пожалуй, сочтет меня симулянтом и отошлет назад. Мне представилось мое возвращение в «хозяйство Казанцева» в самую горячую, запарочную пору наступления, и меня охватило такое острое чувство счастья, что все мое непрочное спокойствие разом рухнуло. Я поднялся, вышел в тамбур и долго стоял там, прижавшись лбом к холодному, обледенелому стеклу.
В Графскую я добрался лишь к утру и засел там надолго. Немцы сделали налет, разбомбили пустой товарняк. Какие-то женщины в ватниках, жакетках, платках и ушанках работали на расчистке путей. Еще трудился там трактор, зацепляя тросом вагонные колеса и оттаскивая их в кювет. Шел мокрый снег, дул ветер, захлестывая подолы женщин вокруг ног, затрудняя их и без того усталую, медленную поступь, и мне подумалось, что расчистка путей не кончится никогда. Я пришел в помещение вокзала, до отказа набитое разными проезжим людом, военным и гражданским, выбрал местечко у батареи и прилег на бетонный пол, подложив под голову вещевой мешок. Уснуть я не мог. Все происходившее передо мной почти не касалось сознания, захлестнутого до краев живым, бурным потоком пережитого.
…Когда год назад я бросил институт на последнем курсе и явился в военкомат, мною владело радостное и твердое чувство верно сделанного выбора. Я участвовал в боях под Вязьмой, там же впервые пришлось мне допрашивать пленных. Наверное, это и послужило причиной, почему меня вызвали в Москву. Здесь мне устроили экзамен по языку и навесили кубари.
— Цель каждого бойца на переднем крае — убитый враг, ваша цель — враг, добровольно сдавшийся в плен, — говорили мне в политуправлении. — Такова ближняя цель. Дальняя же и конечная цель подготовить немецких солдат, являющихся частью немецкого народа, к принятию тех справедливых общественных и социальных форм, которые войдут в жизнь после нашей победы, подготовить их к новому бытию, очищенному от заразы гитлеризма…
Разговор происходил в декабре 1941 года. Немецкие войска были разгромлены под Москвой, но они по-прежнему сжимали Ленинград кольцом блокады, в их руках находились Прибалтика, Белоруссия, почти вся Украина. Каждому была ясно, что борьба предстоит долгая и кровопролитная, что угроза, нависшая над страной, далеко не устранена и мощь германской армии не сломлена. И в эту трудную пору партийный мозг армии думал над тем, как будут строить свою жизнь освобожденные от фашизма немцы. Меня поразило величие этой мысли, этот великолепный прогляд в будущее, и, хотя я готовился не к такой войне, я с гордостью взялся за новое дело…
…Удивительно отчетливо помнилось мне, как я, новичок политотдела, шел ночью по берегу Волхова тропинкой, петляющей среди обглоданных снарядами кустов и обезглавленных деревьев, из разведроты в Селищево. Я попал в разведроту в поисках свежего трофейного материала: писем, солдатских книжек, железных крестов, фотографий. Ребята не хотели меня отпускать, немецкая разведка частенько совершала вылазки на этот берег реки, но я убедил их, что мне необходимо быть в Селищеве. Мне хотелось проверить себя ночью, одиночеством, опасностью. Я шел, сжимая в руке старый, паршивенький наган, и кровь шумела во мне от радости — таким здоровым, сильным, готовым ко всему я себя чувствовал…
А затем я с захватывающим чувством счастья вспоминал, как вел радиопередачи из обитого жестью «ЗИС-101», когда его железная шкура гудела под градом осколков немецких мин и снарядов; как летал на ночные бомбежки, чтобы скинуть немцам газеты; как выкликал из ничейной земли через рупор лозунги и всякие обидные для Гитлера слова; как просиживал ночами над листовками или газетными статьями, а под утро мчался на разболтанной полуторке сквозь узкую, простреливаемую горловину в расположение нашей армии, глубоко вклинившейся в оборону противника…