Распни Его - Сергей Дмитриевич Позднышев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У Мережковских побывали в эти дни многие: знакомые, малознакомые и просто посторонние — солдаты с обыском. Притащился из Царского Села Андрей Белый, о котором хозяйка сказала: «гениальное, лысое, неосмысленное дитя» и упрекнула его за дружбу с Ивановым-Разумником, «этим писателем, которого точно укусила ядовитая змея»… Заходил взволнованный А. В. Карташов и в экстазе объявил: «Сам видел собственными глазами, Питиримку повезли. Питиримку взяли и в Думу солдаты везут»… (Питиримка — это митрополит С.-Петербургский, а Карташов — профессор Духовной академии). Истинно помутился свет божий. На короткое время заходил Розанов и ушел после нескладного разговора с хозяйкой.
— Ну что — «она» или «оно»? — спросил он Мережковскую. — Сбылись ваши мечты. Покорно вас благодарю за доставленное удовольствие.
— Вы хотите позубоскалить немного, Василий Васильевич? Напрасно благодарите — я тут ни при чем, да и благодарить пока не за что. Я знаю всякие кислые известия о нарастающей стихийности, о падении дисциплины, о вражде Советов к думцам. Уже намечаются, конечно, беспорядки. Уже много пьяных солдат. Уже налицо таврическое двоевластие. Но я видела много хороших лиц, сияющих от радости. Я видела юных, новых, медовых революционеров с горящими от восторга глазами. Им блеснула заря свободы… Да разве могла произойти невиданно молниеносно революция, если бы ее не хотел народ?..
Розанов продолжал:
— В Таврическом дворце содом, бедлам, мусор, солома, грязь, отхаркивания, мерзость, густой махорочный дым, вонь и визгливые истерические крики ораторствующих идиотов среди непроходимой толпы праздного плебса…
— Этот плебс — ваши ближние. Вы получили блага культуры, они нет; это не их вина; но они все-таки ваши ближние, которым вы должны желать блага, если не любить…
— А вы их любите через окно вашего дома на улице, и вы воображаете, что это любовь, которая им очень нравится и без которой они никак не могут обойтись. Ничего не стоящая иллюзия… Кругом преступное легкомыслие, демагогические вожделения, партийные интриги и сусальный восторг. Как же: «великая бескровная», «рухнул деспотизм», «заря свободы»… Все это лицемерие и ложь. Вопили, что революция нужна для того, чтобы сплотить и объединить все силы страны для победы над немцами. А что же получилось? «Войти в сношение с пролетариатом воюющих стран против своих угнетателей и поработителей, царских правительств и капиталистических клик для немедленного прекращения человеческой бойни, которая навязана порабощенным народам»… Разве можно было сомневаться, что будет именно так.
— А вам хочется, чтобы проливали кровь. Вам не страшно, что разрушается душа человеческая; вам не кажется, что эта бойня — безнравственна. Вам никого не жалко. Вам не жалко мать, у которой убили сына. На нее нельзя поднять глаз, ее нельзя утешить. Перед ней все рассуждения и все мысли смолкают. Да, я жажду чуда, чтобы война кончилась; нас таких жаждущих много.
— Это женское рассуждение, основанное на непосредственном восприятии чувств. Вы не заглядываете вперед; да, вероятно, вы и не можете заглянуть дальше сегодняшнего дня. Запомните мои слова. Вы увидите не потоки, а моря крови; нашей русской крови; может быть, и моей, и вашей. Читали ли вы когда-нибудь историка французской революции Луи Мадлэна? Он пришел к заключению, что существует подлинное революционное помешательство. Коллективное безумие превращает народное возбуждение в кровавую бойню. Все, что есть преступного, подлого, темного в нации, подымается на поверхность, а вместе с ними вся зверская жестокость и все отвратительные страсти.
— Я же вам когда-то говорила, что я против стихийных крайностей. Я ставила роковой вопрос: «она» или «оно». Я желала, чтобы была «она» — революция, несущая свободу, равенство и братство. Бог даст — крайностей не будет. Мы уже имеем думский комитет и Совет рабочих и солдатских депутатов. Их связывает Керенский. Это очень хорошо. В Керенском есть горячая интуиция и революционность; он наиболее яркое лицо. Я в него верю.
— Временный комитет Думы — это кучка ничтожных фантазеров; это политические Маниловы. Керенский — зеро. Болезненно-тщеславный господинчик, актер, страстный любитель позы и пышности. И больше за ним ничего нет. Единственная сила — это Совет рабочих — самозваное представительство подполья и черни и оплаченное представительство германского Генерального штаба. Эту сволочь надо было бы, во имя вековых русских интересов, арестовать, или еще лучше и проще — перестрелять…
— Для вас, очевидно, мало стреляли протопоповские пулеметы?
— Зинаида Николаевна, я считал вас умной женщиной; зачем же вы говорите глупости? Если бы Протопопов имел пулеметы на крышах и перекрестках, у нас не было бы революции. Я видел этих революционных героев, которые сверкали пятками от одного выстрела.
— Простите, я чувствую головную боль, — сказала хозяйка, и они расстались.
* * *
С вечера 27 февраля в Думу начали свозить арестованных министров и бывших сановников режима. 1 марта привезли Сухомлинова. На дворе ревела толпа, требуя выдачи царского генерала. Смущенные думцы не знали, что делать, и беспомощно переговаривались.
— Сволочи! — резко, с негодованием крикнул Сухомлинов. — Раз вы ничего не можете — выводите, предатели. Я сумею умереть не как трус и подлец.
И выйдя перед беснующейся толпой, крикнул:
— Вы чего хотите? Моей головы — вот она; царских погон — возьмите их.
И сорвав золотые погоны, он швырнул их в толпу. Мгновенно рев прекратился. Произошел психологический шок.
— Да мы ничего; мы хотели только посмотреть, — сказали передние.
Царица
С утомленным, бледным лицом, белизна которого резко выделялась на фоне черного пальто и шляпы, с каплями слез на голубых глазах, Царица стояла на перроне Царскосельского вокзала, провожая мужа. Синий императорский поезд, окутанный дымом и белесым паром, уходил, набирая ход, и скоро скрылся за поворотом. Донесся издали густой протяжный гудок, некоторое время слышался отдаленный грохот колес и рельс, потом все смолкло. Она осталась одна.
Разлука с мужем всегда вызывала у нее нежную, тихую грусть, печаль и тоску одиночества. Такие чувства она переживала неизменно. С годами почти ничто не изменилось. Это было поистине редкое супружество. Она любила его почти так же пылко и страстно, как в молодые годы. Он был для нее по-прежнему желанным, любимым и дорогим. В каждом письме, а писала она в разлуке ежедневно, встречались интимные строчки, в которых она выражала свою большую любовь:
«…Я жажду твоих поцелуев и