Беглый огонь (Дрон - 3) - Петр Катериничев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Глава 49
За два с лишним месяца трудов на сельскохозяйственной ниве правоверным хунвейбином я не стал, но физически окреп совершенно. Приняли меня спокойно. Марья Трофимовна, крепкая статная женщина лет пятидесяти, всегда одетая в плотно пригнанную кожаную куртку, напоминала суровостью комиссара двадцатых, но взгляд светлых глаз на полном русском лице был добр, строг и мягок одновременно; она не ломала людей и даже вроде не стремилась подчинить, но требовала, и делала это так, что ее требования не могли быть не выполнены. По вверенному ей разбросанному хозяйству она моталась на средних размеров внедорожнике-джипе, сама за рулем, наводя своим появлением даже не трепет, а тоскливое беспокойство на всех возможных тунеядцев и хулиганов. Отсутствие у меня каких-либо документов хозяйку колхоза-полигона не утягощало совершенно. Еще при знакомстве Трофимовна лишь справилась, не убивец ли я беглый, и, получив отрицательный ответ, сначала пристально глянула мне в глаза, сказала что-то вроде "ну-ну" и произнесла напоследок: "Старайся. А документик мы тебе выправим, коли дело на лад пойдет". С тем и уехала. Сначала мне было смутно. Виной тому - дожди. Они зависли липкой и нудной паутиной, а я все никак не мог отделаться от ощущения, будто время сделало какой-то жуткий скачок, или... Или вообще минувшее десятилетие нам приснилось? И не было ничего?.. Да и... Когда вторую неделю идет дождь, кажется, он идет по всей земле, и потоки воды давно затопили и Париж, и пагоды Поднебесной, и тихие городки Сицилии, и великие американские равнины... И только статуя Свободы продолжает тупо сжимать потухший факел торчащей из-под воды пролетарской рукой. Дни потащились нудно, как полуживые клячи. Мне вдруг показалось, что я не вписываюсь не только во время, но и в возраст - мои "слегка за тридцать" затянулись. В этакие года мужики уже набирают "вес". Юношеский запал иссякает, а проблемы остаются и множатся. Теряется гибкость, но приобретается жесткость. А потому мужики после сорока - это бойцы даже не средней весовой категории: полутяжи и тяжеловесы И проблемы свои и выросших уже детей они решают не мордобоем и не стволами - связями, общественным положением, авторитетом. Авторитет, как ни кинь, вовсе не исключительная принадлежность преступных сообществ. Как мудро замечал Ильич Первый "Человек не может жить в обществе и быть свободным от общества". Меня же болтает как неприкаянный флюгер по просторам социума, похоже, без руля и ветрил. Кто я? Одинокий волк или служебная собака, оставшаяся без. хозяина? Или птица, обреченная летать? Когда я был, маленьким, у меня над столом висела простенькая гравюра: ветви стелются над морем, заходит солнце, и одинокая птица мечется в раннем предвечерий, расчерчивая своим беспокойством пространство... А может, так лучше? Если есть еще силы летать? От дурных мудрствований отвлекала работа. Как бесхозного, беспаспортного и побитого бомжа меня определили сначала в поля, затем - скотником при молочной ферме: навоз выгребать. Тяжелый физический труд на свежем воздухе при полном отсутствии тяжких мыслей быстро привел меня в норму: вскоре я забыл, что такое апатия или фрустрация, и, намахавшись лопатой да потаскав мешки с картошкой, комбикормом, цементом и прочими нужными в хозяйстве вещами часов эдак шестнадцать, валился в койку и засыпал сном усталого рабочего коня. Впрочем, не чужд я был и спорту: устраивал почти ежедневно пяти-семикилометровые пробежки по пересеченной местности, понятно, ни в каком не "адидасе", а как был, в сапогах-бахилах, гимнастерке и телогрейке. В тихих лесных чащобах скакал, аки макака перед случкой, отрабатывая полузабытые приемы рукопашки; в жизни и гвоздик пригодится, а в такой, как моя... Как показала практика, она же - критерий истины, чтобы быть всегда готовым, нужно готовиться всегда. После пробежек полоскал гимнастерку в ключевом ручейке, сам - обливался в саду за домом, где нас поселили, двумя-тремя шайками слегка подогретой в казане воды... Соседи на мои художества смотрели с ленивой укоризной, но не цеплялись: у каждого в голове свои стаи мух, и все хотят в теплые края, и не как-нибудь, а клином, и ни когда-нибудь, а ближе к зиме. Зима же, судя по обилию рябины, обещала быть студеной. Поселили нашу "великолепную пятеру" бомжей и неприкаянных в двух комнатах деревянного, давешним летом срубленного дома. За перегородкой, уже в пяти комнатах, устроилась семья: бывший шатун-бедолага, женившийся на местной с пригулянным пацанчиком, теперь же они ждали уже своего. Для живущих на "общежитской половине" сие должно было служить вроде как предметом зависти и примером одновременно. А уж служило или нет - судить не берусь. Народ у нас здесь собрался нелюдимый; каждый копался в погремушках собственной души, угрюмо перебирая тягостные воспоминания, но ревниво пресекая любую попытку влезть в эту самую душу, пусть с сочувствием или состраданием; к тому же бригадирша Анна Ивановна старалась загрузить нас работой по самую маковку, абы не бедокурили. Исключение составлял мужичок лет шестидесяти с небольшим - Владлен Петрович Буркун. На работы он не привлекался, был в доме за кашевара; вернее, в его обязанности входила готовка завтрака и ужина, но и тот и другой ни разносолами, ни гастрономическими изысками не отличались: Владлен Петрович был скорее за домового. Зато чаек готовил исключительной крепости, густоты и совершенства. Исключительность же его собственного положения обуславливалась тем, что он был настоящий доктор наук; в Покровске у него осталась разведенная жена и двое подсевших на наркоту выросших детей. От тоски и бессилия он запил было надолго и влютую, пока не прибился в колхоз. Ему как-то негласно разрешалось "принимать", что он и делал с завидным постоянством, находясь почти круглосуточно подшофе; свекольным самогоном его пользовала тетка Евдокия, что жила в трех домах от нас. Для остальных запрет на винопитие был строгий, и никому из бродяг не хотелось глядя на лютую зиму вылететь на свободу да и замерзнуть там до смерти. Был Буркун невысок ростом, худ, лыс и очень подвижен; глаза за толстыми линзами очков смотрели всегда весело и чуть насмешливо, и только очень внимательный человек мог бы заметить за их живым блеском тяжкую, неизбывную тоску и горе, которого никто не мог исправить. Приходя с работ, я часто заставал Петровича в грустной задумчивости; увидев меня, он словно оживал: я был хорошим слушателем, а большего ему было и не нужно. После ужина мы частенько засиживались за чайком. - Знаете, Олег, порой провинцию называют "кладбищем талантов", раздумчиво произносил он, и тут - словно взрывался: начинал говорить быстро, глотая слова, словно опасаясь, что не успеет сказать: - Да, это кладбище талантов. Но еще - и прибежище бездари! А бездарь - энергична, упряма, злословна, целеустремленна и завистлива! Именно бездарь, обвешиваясь чинами и регалиями, превращает ту самую провинцию в кладбище тех самых талантов! А ведь в этой жизни... В этой жизни можно утвердиться только одним: позитивным, сознательным действием. Но бездарь не способна на действие созидательное, только на разрушение! Потому что по сути своей есть чернь; ту энергию" что тратит она на зависть и интриги, кажется, хватило бы на создание живописных полотен, многотомных научных трудов, великих романов! Как бы не так! Энергию созидания питает лучистое солнечное тепло, дуновение ветра, рокот моря, жизнь; энергию разрушения бездна. А вниз катиться куда легче и прибыльнее деньгами, чем взбираться в гору! Катиться камнем и - увлекать за собой окружающих. Он помешивал янтарный напиток, снимал очки, характерным жестом тер переносицу: . - Так и кажется, что тебя обступают ватные стены... Наваливаются, делая пространство уже и меньше, и вот уже ты загнан в тупик, и не видишь выхода, кроме как подчиниться, смириться, стать таким, как все... Я только плечами пожимал: расхожие домыслы о таланте и посредственности меня волновали мало; афоризм Льва Николаевича Толстого: "Делай, что должно, и будь, что будет" - слишком долго вел меня по жизни. Ну а учение Льва Николаевича Гумилева довольно внятно разъяснило всем желающим: из рожна конфетку не сделаешь. Обывателя невозможно переделать в пассионария и наоборот: рожденного летать не заставишь ползать. Эти миры существовали всегда, ограничивая или уничтожая непохожих на себя; при господстве пассионариев фаланги, легионы, когорты, орды катились через Ойкумену, подчиняя себе все и уничтожая непокорных; при господстве обывателей пассионариев жгли и вешали, бросали во рвы и скармливали диким зверям... Миры текут, поколения сменяют друг друга, вино превращается в уксус, а уже пенится новое вино из насаженных виноградников, и бондари стучат молоточками, готовя для него пряно пахнущие бочки... Ибо, как сказано, не вливают молодого вина в мехи ветхие. Петрович вздохнул, переводя дух: - Самое грустное, Олег, знаете что? От нынешнего времени не останется ничего, кроме ощущения... Даже не смуты, а так, тягомотной и пустой маеты, маеты кровавой, но бесцельной. И потомки вспомнят лишь карикатурный образ нашего старого харизматика и гаранта с его знаменитым: "Дело в том, понимаешь, шта-а-а..." А скорее всего - и это забудут. Раньше хоть литература оставляла для нас живую прошлую жизнь. Теперь... Да и что сетовать? Маетное время не рождает гениев, они никому не нужны. Чтобы появились великие литературные произведения, нужен широкий круг наследственно обеспеченных граждан, не зависящих от сиюминутного заработка и уверенных в своем положении; из них, из их среды могут выйти писатели, которые неспешно и значимо задумаются о проблемах души человеческой; из той же среды объявятся и читатели, способные эти проблемы понять и разделить. Такой вот грустный вывод: великую культуру может родить только праздность. Ну, с этим утверждением я согласен не вполне: Шекспир творил во времена смутные и алчные, полные крови и лишений; впрочем, для тогдашней Англии самая горькая, междуусобная кровь уже осталась позади, но нужно было пролить ее еще немало, уже затем, чтобы покорить мир. Одно истинно: гением Шекспира признали двумя столетиями позже люди, сделавшиеся состоятельными и праздными подданными великой Британской империи. Петрович помолчал, близоруко глядя вдаль: - А впрочем... Я не жалею о своем времени. Жаль только, что молодость отошла так скоро и так бездарно... Прожить бы еще жизнь, но не так, ярко, значимо... У нас так и не научились понимать Пушкина... А ведь основное в нем: "Береги честь смолоду". Береги свои мечты, свою верность, свое достоинство... Сам Александр Сергеевич следовал сему немудреному девизу неустанно, вот и остался жив для всех. Да и... В какое бы время мы ни жили, утвердиться в нем, остаться можно только действием. Деянием. Нужно каждый день что-то подвигать и в этом мире, и в себе... Нужно каждый день совершать подвиг. Буркун снова сник. Даже его эмоциональная шустрость куда-то подевалась, вздохнул, махнул обреченно рукой: - А впрочем, и это бесполезно. Даже подвиги. Мы не сумели удержаться, нас уложили на обе лопатки и связали крепко-накрепко, как Гулливера. И не дадут подняться. Вы бывали в Покровске, Олег? давно. Вот только изобретали всю жизнь эти ньютоны-галилеи в основном велосипеды и прочую домашнюю утварь, давно освоенную промышленным производством забугорных стран. А наши упирались извилинами исключительно по причине отсутствия оной утвари в отечественных магазинах. - Вы не согласны? - требовательно вопросил Петрович. - Согласен. - Так вот. Этот самый Кузнецов Сергей Степанович, вернее, завод-лаборатория под его руководством изобрели... - Петрович выдержал эффектную паузу, - новую систему кибернетической памяти. Это не счетно-вычислительные машины нового поколения, это принципиально новое направление в кибернетике, прорыв, революция, вы понимаете?! - Смутно. - Если честно, то и я не яснее, - вздохнул Бур-кун. - Но если верить рассказу покойного Сергея Степановича... - Он умер? - Если бы! Убили! Какие-то хулиганы в его же собственном подъезде! Забрали часы, денег тысяч сто пятьдесят старыми, да ножиком пырнули. Насмерть. - Может, происки, раз он такой секретный... - Вы не иронизируйте! В той Америке на него бы дышали, как на антикварную вазу, пылинки сдували! Да поселили бы в охраняемой вилле, да девок из "Плейбоя" прямо на дом привозили, лишь бы головой работал да изобретал свои штуки... А у нас... А... - Петрович махнул в сердцах рукой. - И претворять разработку в жизнь тоже, я думаю, не собирались... - Какой там! До того ли... А ведь Сергей Степанович сиднем не сидел: в Москве по старым связям во все сферы проник, дошел до президентской администрации, да там и укатался. Нет, проект оформили в какую-то особую президентскую программу, бумаг исписали тонну, наобещали, с тем и уехал. А как убили его, дело и вовсе заглохло. - Петрович скривил губы. - И ведь не спросишь ни у кого. У нас под завесой этой самой секретности можно любую технологию сгноить. Про людей я не говорю. Так что, совершай подвиг не совершай, а, как учит клятый детерминизм, если опередил свое время, труд твой никому не нужен, и изобретенный тобой паровоз так и сгниет где-нибудь на запасных путях, и Ползунов так и останется в истории чудаком-неудачником, и все будут помнить мастеровитого Эдисона и забудут Попова... Вот такие вот пироги. И всегда так было, а теперь и подавно. Не дадут России подняться. Добьют. Петрович в сердцах махнул рукой, встал, накинул пальтецо и пошел вон из дома, добавить, чтобы отрешиться в пьяном забытьи и от тяжких дум, и от душевных терзаний. Бог ему судья, да и - вольному воля.