Беседы о русской культуре. Быт и традиции русского дворянства (XVIII — начало XIX века) - Юрий Лотман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Между тем в Петербурге дело шло своим чередом. В 1742 году Тайная канцелярия прекратила дело М. Аврамова и распорядилась его освободить. Вновь оказавшийся в Петербурге Аврамов не успокоился и подал новый, всеохватывающий проект реформы. Здесь соединялись его идеи всеобщего просвещения и благосостояния с требованием передачи церкви государственной власти. Он писал «о просвещении непросвещенного народа во всей вселенной», предлагал осуществить денежную реформу, а накопив достаточные средства, выкупить крепостных крестьян и оживить торговлю, ссудив купцам значительные суммы. Одновременно он предлагал воплотить в жизнь проекты Петра Великого и тут же — усилить церковную цензуру и передать священникам надзор за благочестием паствы! Необходимость перечисленных и множества других реформ М. Аврамов пояснил следующим образом: «Таковые истинные правила христианские, с помощью всемогущего Бога, могут охранять нас убогих от неусыпных коварного сатаны тончайших льстивых его подлогов; понеже часто и с правого пути забегает лестно окаянный, показуя, якобы и на созидание дел благих радеет. И под таким зловымышленным своим воровским вкратчися покрывалом, всеспасительное узаконенное истинное Христово и святыя Его церкви учение опровергнуть и до конца, хитрец, искоренить желает. И не токмо в распутное, но и в самое атеистическое житие ввергнуть радеет, как в начале прельстил и обольстил иностранцев»[335].
Защищая право церкви на милосердие, обеспечение нищих и противопоставляя это петровскому тезису: подлинное спасение души заключено в службе государству и государю, как неоднократно утверждал Феофан, — М. Аврамов по-прежнему настаивал не только на самостоятельности, но и на прерогативе церкви перед государством. Особенно обрушивался он на западное просвещение, вновь нападая на «печатные атеистические книжищи» Гюйгенса, а также Фонтенеля, «в них же о сотворении мира так напечатано: мирозрение или мнение о небесно-земных глобусах и украшении их, которых множественное число быти описует, называя странными древних языческих лживых богов именами; землю же с Коперником около солнца обращающуюся и звезды многие толикими же солнцы быти… и на оных небесных светилах… таковым же землям, яко же и наша, быти научают, и обитателей на всех тех землях, яко же и на нашей земле, быти утверждают, и поля, и луга, и пажити, и леса, и горы, и пропасти, и моря, и прочие воды, и звери, и птицы, и гады, и всякое земледелие, и рукоделие и музыки, и детородные уды, и рождение и все прочее, яже на нашей земле, тамо быть доводят. И между тем всем о натуре воспоминают, якобы натура всякое благодеяние и дарование жителям и всей дает твари: и тако вкратчися хитрят везде прославить и утвердить натуру, еже есть жизнь самобытную»[336].
Все эти проекты имели последствием то, что совсем не трудно было предсказать: Аврамов вновь оказался в Тайной канцелярии. После допросов его «с пристрастием» (то есть под пыткой) даже Тайная канцелярия вынуждена была признать, что никакой особой вины за Аврамовым не имеется, «как он те противные книги сочинял от сущей простоты своей». Ему было дозволено жить при монастыре «под крепким присмотром до кончины живота его никуда неисходна»[337]. Но этой «милостью» Аврамов воспользоваться уже не успел: он скончался в тюрьме 24 августа 1752 года. Путь автора широких проектов был завершен.
Нет ничего легче, как посмеяться над странными ретроградными идеями бывшего сотрудника Петра I, или сослаться на «кричащие противоречия», или указать на недостаточную образованность Аврамова, или хотя бы, наконец, на влияние на него нервных потрясений. Но думается, справедливее будет сказать о другом: сподвижник Петра Великого, Михаил Аврамов принадлежал к первому поколению деятелей реформы. Он оставил старину «Безропотно, как тот, кто заблуждался // И встречным послан в сторону иную» (Пушкин, VII, 124). В этом поколении были, видимо, люди, которые так долго ждали реформы, так на нее надеялись и так в нее уверовали, что не могли уже примириться с ее реальным кровавым лицом. Они выдумывали утопические проекты будущего и создавали утопические образы прошедшего — лишь бы не видеть настоящего. Получи они власть, они бы обагрили страну кровью своих противников. В реальной ситуации они проливали свою собственную кровь. Эпоха расколола людей на догматиков-мечтателей и циников-практиков. К первым — на русском престоле — принадлежал Павел I, ко вторым — Екатерина II. Но на этом небе высвечиваются, как звезды, просто люди. Примером их может быть названа княгиня Наташа Долгорукая. О ней пойдет речь в главе «Две женщины».
Век богатырей
К концу XVIII века в России сложилось совершенно новое поколение людей. Изменение характеров развивалось с такой быстротой, что в течение столетия мы отчетливо можем различить несколько поколений, своеобразную лестницу человеческих типов.
Люди последней трети XVIII века, при всем неизбежном разнообразии натур, отмечены были одной общей чертой — устремленностью к особому индивидуальному пути, специфическому личному поведению.
Люди начала XVIII века стремились влиться в какую-то группу: стать «птенцами гнезда Петрова», защитниками правоверия, уйти в скит или бежать в Европу. Но всегда ими руководит желание стать частью какого-либо единства, сделать его законы своими собственными правилами. Для человека конца XVIII века, если можно позволить себе такое обобщение, характерны попытки найти свою судьбу, выйти из строя, реализовать свою собственную личность. Такая устремленность будет психологически обосновывать многообразие способов поведения.
Желание совершить неслыханное оказывается порой сильнее религиозно-этических стимулов: оно будет толкать и к героическому поступку, и к надежде «попасть в случай», — преодолев все препятствия, занять первое место у престола власти.
Движение века разрывалось от противоречий: «регулярное государство» нуждалось в исполнителях, а не в инициаторах и ценило исполнительность выше, чем инициативу. Эта сторона эпохи была уже заложена в петровском «регулярном» государстве. Однако она противоречила ее же потребности в сознательной инициативе. Свой идеал «апология исполнительства» нашла в прусской идее дисциплины, а утопическое воплощение — в государственной фантастике Павла I. Павел I считал себя продолжателем Петра, но из противоречивого целого петровского века он избрал только «регулярность».
Другая сторона потребностей века строилась на принципиально иной основе и порождала совсем иной человеческий тип.
Жажда выразить себя, проявить во всей полноте личность создала и героев и чудаков, характеры часто дикие, но всегда яркие. Пушкин, обличая продуманное властолюбие Екатерины II, с основанием видел в ее поступках сухой расчет — размах и фантазии Г. Потемкина, его постоянная тяга к преодолению тесных рамок возможного дополняли реализм императрицы. Обширный «потемкинский фольклор» пронизан поэзией безграничности. П. А. Вяземский в «Старой записной книжке» привел такой красноречивый эпизод:
«В Таврическом дворце в прошлом столетии князь Потемкин, в сопровождении Левашева и князя Долгорукова, проходит чрез уборную комнату мимо великолепной ванны из серебра.
Левашев: Какая прекрасная ванна!
Князь Потемкин: Если берешься ее всю наполнить (это в письменном переводе, а в устном тексте значится другое слово), я тебе ее подарю.
Левашев (обращаясь к Долгорукову): Князь, не хотите ли попробовать пополам?»[338]
Неуемный ни в государственных планах, ни в разврате, Потемкин и Пушкину казался выразителем своей эпохи. Целую серию анекдотов о Потемкине он включил в свой Table-Talk. Все они соединяют размах и разврат. Приведем один из таких анекдотов:
«Когда Потемкин вошел в силу, он вспомнил об одном из своих деревенских приятелей и написал ему следующие стишки:
Любезный друг,Коль тебе досуг,Приезжай ко мне;Коли не так,Лежи…
Любезный друг поспешил приехать на ласковое приглашение»
(Пушкин, XII, 173).Однако современники видели в характере Потемкина поэтическое противоречие между величием и ничтожеством. Державин в знаменитой оде «Фелица» создал сатирический портрет фаворита, который кружит «в химерах мысль» свою:
То плен от персов похищаю,То стрелы к туркам обращаю;То, возмечтав, что я султан,Вселенну устрашаю взглядом;То вдруг, прельщайся нарядом,Скачу к портному по кафтан.
Но тот же Державин после смерти Потемкина был захвачен контрастом высоты и падения фаворита, пережившего свою власть, и увидел трагическую поэзию его образа: