Хранить вечно - Лев Копелев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда я спросил: «Майор, вы член партии?», он втянул голову в плечи и густо, малиново покраснел. Ответил не сразу, шепотом, сбивчиво и многословно. Шептал, что, конечно, был…
– В душе, в сердце, то есть в сознании, всегда… Однако сам понимаю, как, значт, допустивший тягчайшую вину измены, то есть плен, что, так-ска-ать, равносильно измене, хотя лично не сдавался, был схвачен без чувств, контуженный, да еще истощенный, вотыменно, в окружении голодали, да еще больной, от простуд и отравления… ведь питались, что в лесу, что в полях… так-ска-ать, в точном смысле подножный корм, полное, значт, разрушение организма… Но главное, конечно, отсутствие боеприпасов. Не учел я, значт, не предвидел момента, не оставил последний патрон для себя, как положено, такска-ать, на правильном, на высоком, значт, морально-политическом уровне. Однако не буду ссылаться на объективные причины, значт, а наоборот, со всей искренностью признаю и хочу искупить, так-ска-ать, до последней капли… крови, куда, значт, пошлют, что прикажут… Что касается партии… это, так-ска-ать, есть святыня, и тут уже, значт, кто недостоин, не смеет посягать, даже думать.
У него опять повлажнели глаза и часто моргали короткие ребяческие ресницы, такие странные на усталом обветренном лице, иссеченном тонкими морщинами. Его ровные рыжеватые волосы над небольшим бугристым лбом, разжиженные плешью, и густая рыжая щетина на щеках были уже порядком просолены сединой. А реснички и веснушки оставались мальчишескими.
Разговаривая со мной, он держался напряженно, никак не мог найти нужный тон. Я был такой же арестант и подследственный, но ведь я не побывал в плену. Мы были равны по званию, но я был моложе по возрасту, к тому же из запаса. Он выбыл из строя в начале войны, когда все это еще много значило для таких кадровых офицеров. Он обстоятельно расспрашивал, какие у меня ордена, медали, как продвигался в званиях, какую ставку получал. Несколько раз вспомнил о том, что вот его однокашник Поплавский стал генералом, командует польской армией. Называл и других, о ком успел узнать, кто стал полковником, двое генералами.
Все недавние страдания в плену представлялись ему теперь едва ли не менее болезненными, чем такие тоскливые сравнения. Он и сам себе, вероятно, не признался бы, что завидует бывшим товарищам, их новым званиям, чинам и орденам. Все, что он терпел там, в Германии, уже прошло, и к тому же было платой за жизнь и хоть как-то искупало его невольную, но мучительно сознаваемую вину. А здесь все еще только начиналось. Даже надеясь на лучшее – тогда и новые арестанты и следователи постоянно говорили о предстоящей амнистии, – он уже не мог надеяться наверстать упущенное, нагнать бывших сослуживцев. И в этом он, кадровый строевик, армейская косточка, всего отчетливее сознавал, всего острее чувствовал непоправимость своей судьбы. Он не умел скрывать этого, невольно выдавал себя тяжелыми вздохами.
– Моей жене теперь стыдно как, ведь подруги-то, значт, – полковничихи, генеральши.
Он внезапно сумрачно умолкал, вспомнив еще одного из таких счастливых приятелей, или ревниво говорил: «Вы только подумайте, он уже генерал-майор, а ведь был еще старшиной, когда я уже ротой командовал».
Глава двадцатая. Первый блатняк и первый прокурор
Почти ежедневно приводили новых арестантов. Несколько солдат были участниками насилий и кровопролитных драк. Двоих обвиняли в убийстве.
Особняком держались интендантские и военторговские ворюги. К ним льнули двое блатных – толстомордый Мишка и Васек Шкилет, щуплый, узкогрудый.
Мишка невзлюбил нас с Тадеушем за то, что мы не слушали, когда он, брызгая слюной, врал о своих фантастических подвигах лучшего разведчика дивизии и вагонного вора международного класса, а больше всего о своих любовных похождениях. Его рассказы были крайне однообразны и в жутких страстях, и в склизкой похабщине, и в надрывном пафосе блатной сентиментальщины. Героиней чаще всего бывала красючка – такая, аж больно смотреть, докторша, артистка, жена доктора, завмага, генерала, прокурора, ниже полковника он не опускался. Если дочь знатной особы, то, конечно же, такая честная, такая невинная – бля буду, не разбирала мальчика от девочки. Все они его обожали, страдали, мыли ноги, хотели отравиться или утопиться, были ненасытно чувственны, отдавали ему свои «брульянты», «шелковые вантажи» – повашему шмутки – и все готовы были идти с ним на блатную жизнь, бросив мужей, отцов или должности, квартиры и дачи – гад я буду, чтоб я так жил, век мне свободы не видать… Всех он любил в роскошных спальнях или номерах наилучших гостиниц, ото всех уходил благородно и печально, взяв на память одно колечко или брошку или «миндальончик», которые не продавал потом ни за какие тысячи – сука буду, чтоб мне сгнить в тюрьме, – но потом терял при еще более романтических обстоятельствах, прыгая с вагона скорого поезда на товарный, или в немецком штабе, или в объятиях новой еще более «интеллихентной» красавицы.
Разок-другой мы отшили Мишку. Тогда он пристал к Тадеушу, уродливо кривляясь и шепелявя: «Пшепрашу пане-пше-пше, брезгуешь советским воином, фашист пилсудский». Тадеуш презрительно отмалчивался, а я заорал матом, задыхаясь от отвращения. Мишка визгливо «психанул».
– Ты сам пятьдесят восьмая, враг народа, фашист за фашиста заступается. Пусть я вор, но я советский вор, патриот родины, а фашистов вешать надо.
Шалея от злости, я стал разуваться. Сапоги – единственное оружие арестанта, ослабевшего на скудном пайке. Майор растерянно уговаривал:
– Товарищи, так нельзя. Нужна же дисциплина, значт, порядок. Нужна сдержанность, нельзя так.
Дежурный открыл дверь:
– Прекратить шум! Не то всю камеру – на карцерный режим.
Большинство загудело, чтоб Мишка заткнулся. Ведь он начал. Драка не состоялась. Через минуту Мишка хихикал в своем углу с Шкилетом, а я умильно размышлял о том, что вот какой ни есть, а все же коллектив, и поэтому стихийно рождает справедливость, количество переходит в качество. Пытался даже объяснить это Тадеушу. Он не столько возражал, сколько объяснял по-иному, по-своему: большинство людей душевно предрасположены к добру, это одно из основных положений христианской этики.
На следующий день Тадеуша увезли в трибунал – он получил восемь лет. А через два дня начальник фронтового «Смерша» генерал-майор Едунов обходил камеры, спрашивая, есть ли жалобы.
Мишка захныкал, что пятьдесят восьмая дохнуть не дает, вон этот распевает польские фашистские песни, с сапогами на людей бросается.
Все остальные молчали. Количество предрасположенных к добру душ перешло в какоето иное качество. Я попросил бумагу для письменного заявления о голодовке.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});