Россия, кровью умытая - Артем Веселый
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что у тебя, родни в городе много? — спрашивал он.
— Да, — смеялась она, — много родных.
— Чудеса… Ты сама-то ведь, кажется, из Риги?
— Молчи, дружок. Потом узнаешь.
Вся подобранная и свернутая, как аккуратная лошадь, она удивляла его своей замкнутостью. Энтузиазм молодости был запрятан в ней, как огонь в кремне. И стриженую русую головку, и строгий смуглый профиль, и точеную фигуру — всю ее любил Ефим. А в Гильде мерцала память о рижской гимназии, о большом немецком театре, о прочитанных романах… Ефим — художник, артист, поэт, и талант его, верилось ей, так же широк, как широки его плечи. Как не любить Ефима?..
Близились дни победы. Однажды, в звонкую осеннюю ночь, взявшись за руки, они до рассвету гуляли по саду, и Гильда, желая сказать ему что-нибудь очень хорошее, вдруг выпалила:
— Знаешь, я большевичка… работаю в подпольной организации…
Он встретил эту весть равнодушно и пробормотал:
— Поскорее бы война кончилась… Я увезу тебя в Крым, на Кавказ, там есть такие чудесные уголки…
…В комнату вошла Гильда и заглянула ему через плечо:
— Ого, расписался… Не думаешь ли ты строчить целую поэму?
— Не беда, мужик большой разговор любит.
— Подумай, Ефимчик, как чудесно. Город наш! Какие у всех сегодня были лица, глаза!.. — Уперев руки в боки и встряхивая бурей светлых кудрей, она протанцевала по комнате и упала в кресло, закрыла глаза — С ног валюсь…
— Новости есть?
— По фронту — гоним… На днях исполком ждем… Пока мне поручено вербовать инструкторов и агитаторов… Ефимчик, родненький, думаю, ты не откажешься в деревню махнуть?
— В какую, к черту, деревню?
— Ну, объедешь волость, другую, агитнешь по выборам в сельсоветы… Так мало своих людей… Я на тебя рассчитываю.
— Я бы не прочь, но…
— Не беспокойся, инструкциями наградим.
— Я не о том, — оборвал строку, — я буду так скучать… Пламенный вихрь испепелит меня…
— Подай в партком заявление, не могу, мол, ехать — влюблен… Кстати, с завтрашнего дня объявляется партийная неделя, вербовка новых членов… Надеюсь, ты… — Она замялась.
— О, да, да! — подхватил он. — В душе я всегда чувствовал себя коммунистом, хотя в партийных программах плохо разбираюсь… Ну, да это пустяки. За тобой, голубка, я готов пойти и в рай и в ад… Прослушай вот.
Бойко прочитал воззвание.
Гильда расподдала вовсю: много эсеровской фразеологии — «сермяжное крестьянство», «свободный народ»; много непонятных для деревни слов; указала места, на которые нужно упереть; подсказала несколько лозунгов и, свернувшись в кожаном кресле калачиком, покатилась в сон, словно в яму, полную черного пуха.
Ефим начисто переписал воззвание, швырнул карандаш и на цыпочках — к креслу. Крупно выписанные, пухлые губы тихонько окунул в ее русые волосы…
— О, моя радостная песнь, жидким пламенем поцелуев я налью твою душу до краев, через края…
По коридору загремели мерзлые копыта, в дверь — по-деловому, кулаком:
— Эй… Барышня латышка тут проживают?.. На собранье!
— Фу, черт… Ти-ше.
В дверь — папаха, усы:
— Барышня латышка?.. В бахрушинский дом на профсоюзное собранье… Целый час ищу, наказанье господне.
Заборы ломились под тяжестью приказов: «На военном положении… впредь… строго… пьянство… грабежи… виновные… на основании… вплоть до расстрела». Дольше других задерживало воззвание: «Товарищи и граждане, наш уезд одна трудовая семья. У нас общие интересы. Мечта сбылась! Все в коммуну!» Воззвание было отпечатано в ста тысячах экземпляров и разослано, как на то последовало из губернии разъяснение, «по печальному недоразумению».
У клюквенских жителей, никогда не отличавшихся особой отвагой, от приказов и подобных воззваний голова шла каруселью. Зять не узнавал шурина, свекровь — невестку, сват — брата. Подозрительно озираясь друг на друга, торопливо расползались обыватели по своим берлогам.
Единственный в городе автомобиль круглые сутки считал ухабы: комендант, ревком, чека, вокзал, телеграф, ревком, чека… На Сенной площади митинг подвод. За город гужом тянулись воза с лесом, железом, коровьими тушами, буханками мерзлого хлеба, — об эти солдатские булки топоры зубрились, — хлопали кнуты и ругань, пересобаченные лошаденки в нитку вытягивались. На речке Говнюшке поднимали уроненный белыми мост.
Торжественно, в потоке музыки прибыл исполком старого состава. Ревком передал исполкому «всю полноту власти».
Машина заработала на полный ход.
Со двора на двор пошли комиссии по реквизициям, конфискациям, обследованию, учету, регистрации, с переписью, обысками и розысками. Спешно переименовывались улицы: Бондарная — Коммунистическая, Торговая — Красноармейская, Обжорный ряд — Советский. Вшивую площадь и ту припочли, — сроду на ней галахи в орлянку резались, вшей на солнышке били. Заведующий отделом управления, вчерашний телеграфист Пеньтюшкин, большой был искусник на такие штучки. Полуюноша, полупоэт, он всегда изнывал от желания творить: то подавал в чека феерический проект о поголовном уничтожении белогвардейцев во всероссийском масштабе в трехдневный срок; то на заседании исполкома предлагал устроить неделю повального обыска, дабы изъять у обывателей излишки продуктов, мануфактуры, обуви; то представлял в совнархоз проект постройки гигантского кирпичного завода; то посылал в губернский город донос на местного комиссара здравоохранения, который, по слухам, и т. д. Даже самые глухие и жителями забытые переулки — Заплатанный и Песочный — были переименованы в Дарьяльский и Демократический. В последнее время Пеньтюшкин, не досыпая ночей, лихорадочно разрабатывал проект о новых революционных фамилиях, которыми и думал в первую очередь наградить красноармейцев, рабочих и советских служащих. Он всегда боялся, чтобы кто-нибудь не перехватил его идей, и чрезвычайно неохотно посвящал в свои планы даже друзей.
Облезлые фасады купеческих магазинов лихо перечеркнули красные вывески:
РАСПРЕДЕЛИТЕЛЬ № 1
СКЛАД СНАБАРМА
РАЙРЫБА
На главных перекрестках ровно столбы вросли в землю милицейские. Большаком и проселками, дымя морозной пылью, как на пожар, поскакали инструктора, сотрудники, чекисты, нарядчики, курьеры, продовольственники и бравая уездная милиция. Начальник милиции Зыков рапортовал отделу управления: «Всецело соблюдая нравственную сторону вверенных мне милиционеров, и дабы привить им воспитательные качества, специальным приказом я отменил пагубную привычку к матерщине». Пеньтюшкин похвалил его.
Ночами бежали из города с возами скарба люди, обиженные революцией, почему-либо не успевшие отступить с чехами. В деревне они надеялись укрыться от гроз и бурь. Двинулся в глубь уезда, с документами народного учителя, и колчаковской армии поручик эсер Борис Павлович Казанцев, оставленный своей организацией для подрывной работы в советском тылу.
Прифронтовая полоса, в городе две власти — гражданская и военная. Исполком как исполком. Начальник гарнизона офицер Глубоковский усат, багров, рычащ. На семейных вечеринках лихой танцор широчайшими малиновыми галифе разметал дорогу к сердцам красавиц. Никто так — с ветерком — не умел проехать по городу на казенной паре, и не кто иной, а он, Глубоковский, на зависть Пеньтюшкину придумал танец «За власть Советов» и хорошим знакомым по секрету сообщал, что разучивает новый вальс «Слава Красной Армии».
Приезжие мужики спозаранок набивались в исполкомовский коридор, разглядывали приказы по стенкам, тихонько, будто в церкви, разговаривали и следили пол лаптями. Звякая ключами, отхаркиваясь руганью, приходил дворник Адя-Бадя:
— Что не с полночи пришли, дьяволы косолапые… Вишь, наследили, медведи.
— Не лайся, старик, мы не за чем-нибудь, мы по казенному делу.
— Иди, иди, не огрызайся! — и метлой выгонял мужиков.
С пожарной каланчи на город падало десять дребезжащих ударов… Исполком наполнялся гулом голосов, треском телефонных звонков и болтовней машинок. Мужики лазили с этажа на этаж, из отдела в отдел, из комнаты в комнату. На мужиков, как кошки, фыркали барышни; секретари щупали тощие мужичьи карманы; величественные завы восседали на инструкциях, схемах и проектах, в которые, по самым точным расчетам, изъязвленная жизнь должна была войти, как нога в лакированный сапог.
В красном зале, тесно заставленном свезенными сюда со всего города пальмами, расширенный пленум совнархоза знакомился с докладом Сапункова о состоянии уездной промышленности.
Не так давно Сапунков, — одна кудря стоила рубля, а всего и за сотню не укупишь, — краснощекий молодец, красовался за прилавком пшеничника, купца Дудкина. Парень не дурак, услужливый и почтительный, до хозяйской копейки старательный, не чня другим, про которых говорилось: «Приказчик гривну хозяину в ящик, полтинник за голенищу». По узким тропам хозяйского доверия он упорно пробирался в душеприказчики, помаленьку сбрасывая с себя азиатчину, поддевку и плисовые шаровары променял на куцый пиджак с сиреневым галстуком и разговором обзавелся обходительным. Дудкин откупил его от солдатчины, обласкал, пустил в свой дом и прочил поженить на прокисшей в девках старшей дочке Аксинье. Так бы оно, пожалуй, и было, но подоспела революция и вышибла у старика Дудкина из рук сразу всех козырей. А умному человеку и при революции жить можно. За полгода купцов приказчик перебывал в эсерах, анархистах, максималистах и перед Октябрем переметнулся к большевикам. Большевиков в Клюквине насчитывалось худой десяток, да и то половина из них были неустойчивые или малоподготовленные и на какой-нибудь иезуитский вопрос противников вроде: «Скоро ли в Германии наступит революция, если заключим с ней мир?», не смигнув, отвечали: «Через неделю». Произведенный в лидеры Сапунков вечерами аккуратно ходил на Сенной базар, место сборищ, всячески поносил буржуазию и ее охвостье, покидал митинг последним, порой под утро. Помалу образовывалась жизнь, образовывался и парень: забросил сиреневый гастук, обтянулся френчем; Аксинью сослал на кухню и женился на младшей Дудкиной, Варюше; стариков, вчерашних своих благодетелей, тоже ни разносолами, ни словом ласковым не баловал и держал на собачьем положении. И совсем бы прогнал тестя, да знал, что купцом где-то в саду зарыт клад. Вначале Сапунков жаловался товарищам: «Язык не позволяет мне быть интеллигентным», но через год и это препятствие было преодолено. За год прочитал, по его собственному утверждению, десять пудов книг, листовок, воззваний и теперь в любое время и на какую угодно тему мог сделать многочасовой доклад. От неумеренного потребления печатного слова притупились его глаза, выцвел румянец, и в этом, похожем на перелицованное пальто, постаревшем человеке никто из клюквинских жителей не признавал краснощекого кудрявого молодца, волчком вертевшегося по хозяйской лавке или в часы досуга беззаботно травившего базарных собак…