Дремучие двери. Том I - Юлия Иванова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чертыхаясь, повернул обратно.
— Эй, ну что ещё?.. Леонид! Лыжу сломал? Лёнька, ты что? Не валяй дурака…
Будто и в самом деле валял дурака Лёнечка, раскинувшись на снегу в какой-то нелепо-шутовской позе — одна нога согнута в колене, другая вместе с лыжей торчит из снега, голова откинута, рот открыт, будто Лёнечка зашёлся в беззвучном хохоте. В изголовье валялась шапка.
Она была Денисом, стоящим над неподвижно распростёртым Лёнечкой и всё ещё не желающим верить в беду.
Ведь ничего не должно было случиться. Ничего…
Денисом, приподнявшим лёнечкину голову и ощутившим на пальцах зловещую тёплую липкость, такую невероятную в снежном сыпучем водовороте метели.
И ещё более невероятную твёрдость макушки валуна посреди пухово-мягкой снежной невесомости. Тоже липкого и тёплого.
Пальцы Дениса вонзаются в снег. Холодная сыпучесть в ладони мокнет, твердеет, просачивается меж пальцами тёмными каплями. Денис разжимает руку — какой он тёмный, этот комок, в густеющих сумерках похожий на упавшую в снег птицу.
Потом она вместе с ним тёрла лицо Лёнечки снегом, пытаясь привести в чувство. Поняв, что это бесполезно, непослушными заледеневшими пальцами отцепляла крепления лыж. Отряхнув от снега шапку, нахлобучивала Ленечке на голову — голова безвольно болталась на шее, шапка падала. Пришлось опустить «уши» и завязать тесёмки под подбородном, ощутив на Лёнечкиной шее слабые частые толчки пульса.
Она была им, стягивающим шарф, чтобы тащить Лёнечку, первые несколько минут не ощущавшим ни холода, ни тяжести пятипудового тела — в горячке испуга, да и тащил вниз, под горку, и снег примят был, накатан.
Потом он подумал, что тащить надо было вверх, а не в лощину, в которой совсем занесло и без того слабую лыжню, и путь длиннее. Это он, однако, сообразил уже внизу когда, было поздно, хотя легче было бы исправить ошибку, чем вот так ощупью, с черепашьей скоростью, преодолевать нежную трясину, которая, казалось, с каждым шагом всё глубже, жаднее засасывала наливающееся всё большей тяжестью лёнечкино тело.
И всё свирепее метель, лютее морозный ветер, темнее небо — непрерывно жалящий рой взбесившихся ледяных пчёл. В этой муке не было передышки. Когда он останавливался, когда расслаблялись измученные предельной перегрузкой мышцы, замедлялись дыхание, пульс, тогда ледяные жала начинали прокалывать нейлон куртки, вонзались с удвоенной яростью в щеки, шею, не защищенную шарфом, в глаза, уже ничего не различающие в жалящей тьме. Распухшие, склеенные веки, давящая боль в бровях, переносице…
И с каждым шагом всё более ненавистные шесть пудов, к которым он прикован шарфом, и осознанием, что это неподъёмное, непосильное, неподвижное — всё-таки Лёнечка, розовый, улыбчивый, талантливый его оператор, с которым они несколько часов назад в электричке вели профессиональную беседу о том, о сём. Лёнечка, у которого двое детей и жена Рита, с которой он сегодня вечером должен идти в гости.
Она была Денисом, и чем мучительней давались ему шаги, чем яростней бунтовало терзаемое холодом и страхом тело, стремясь освободиться и бежать в тепло и безопасность, тем услужливей подсказывал ему инстинкт самосохранения забыть, что «это» всё-таки Лёнечка, а видеть в нем лишь безжизненные неодушевлённые пять пудов.
Когда, в какой малодушный миг он сдался, позволив себе обмануть себя?
— Я только сбегаю за помощью и вернусь, — убеждал Денис Дениса, которым была она. Я просто бегу за помощью…
Он подтащил Лёнечку к дереву, привалил спиной, укутал шарфом, в этом последнем порыве растратив, казалось, остатки сил и тепла, и, уже переключившись только на себя, содрогнулся от леденящего холода, усталости и страха.
Она была Денисом, одиноким, жалким, смертельно перепуганным, Он побежал.
Назад по снежной борозде, вспаханной лёнечкиным телом, вверх, мимо валуна, где валялись лёнечкины лыжи и палки, и дальше, дальше, каким-то десятым чутьём находя лыжню.
Так, наверное, бегут с поля боя. Обезумевшие, безвольные, гонимые лишь животным страхом.
Полчаса, час бежал он, не думая о прислоненном к дереву Лёнечке, не думая ни о чём, кроме тепла.
Но когда он выскочил на поле и разглядел вдали исхлёстанными, заплывшими влагой глазами то выныривающие, то вновь тонущие в белой воющей мгле огни станции и понял, что спасён, мысль о Лёнечке шевельнулась, ожила в нем. Скорее всего он побежал не к станции, а к переезду, потому что надеялся именно там найти помощь, машину. Хотя какой мог быть толк от машины?..
Однако версию циничного расчёта /заметал следы/, которой придерживался следователь, Иоанна отвергла. Она была Денисом, который бежал к переезду в наивной детской надежде, что всё само собой образуется, как образовывалось всегда, когда кто-то постарше и поопытней, где советом, где делом брался разрешить Денисовы проблемы. Потому и побежал он не к станции, где не было шансов кого-либо застать, кроме кассирши, а к переезду, хоть и смутно представлял себе, как в такую пургу, ночью, без лыж пойдет этот некто за восемь километров спасать Лёнечку, которого он и знать не знает. Может, грезился Денису эдакий киногерой, супермен на самосвале — огромный и сильный, добрый и самоотверженный…
Но чуда не произошло. У переезда стояла одна-единственная новенькая «Волга», ожидая прохода товарняка, и сидевшие в машине, посасывая сигареты, смотрели на Дениса из своего уютного обособленного мирка испуганно и удивлённо. Он бормотал что-то, стуча зубами, про холод, метель, может, и про оставленного в лощине Лёнечку, но грохотал товарняк, и из его бормотания они поняли лишь, что он до смерти окоченел, застигнутый в лесу метелью. Он продолжал бормотать, но ему уже раздражённо приказали поскорей садиться и закрыть дверь, а то он и их заморозит.
— Но я с лыжами…
— Закинь на багажник. Быстрей, шлагбаум…
Денис повиновался. Упал на сиденье, машина тронулась.
— Если хочешь, подкинем до Черкасской, дорогой согреешься. Куришь?
Чем более удалялась «Волга» от переезда, леса, лощины, всего, что он только что пережил, тем невероятнее и бесполезнее казалось в этом обособленном уютном мирке заговорить о спасении Лёнечки признаться, что он — негодяй и трус, бросил в лесу раненого. И Денис всё откладывал — то было нужно побыстрей проскочить переезд, то взять предложенную сигарету, прикурить, машинально, отвечать на вопросы, подыскивая своему поступку объяснение, оправдание… Но оправдания не было.
Разомлевшее, растёкшееся в блаженном тепле и бездействии тело, ровный стрекот мотора, голосов, беспечный смех… И такое неправдоподобное в своей жути видение прислонённого к дереву Лёнечки.
— Сейчас, сейчас я им скажу думал Денис, — Но как ужасно после всей этой болтовни. Как сказать? Ехали, ехали… Ужасно! Ладно, доеду до Черкасской, соберу людей… Эти всё равно ничем не помогут. А вдруг будет поздно? Пока соберу, пока доберёмся… Нет, нельзя, надо сказать этим. Сейчас же…
Но ничего он не сказал, продолжал улыбаясь, ужасаясь своему бездействию и, всё больше запутываясь, участвовать в общем разговоре.
«Если приедем поздно, я буду кругом виноват, — думал он, — Почему бросил одного? Какого лешего попёрся в Черкасскую? И никак не оправдаешься, не объяснишь… Дёрнуло его свернуть в лощину! Дёрнуло вообще вернуться за Лёнечкой!» Всего три часа назад мир был прекрасен. Если бы он не вернулся с Власовской лыжни… Если б, съехав в лощину, не полез бы снова на гору… Стоп. А кто, собственно, знает, что он вернулся? Только Лёнечка. А то, что он снова поднялся на гору, не знает и Лёнечка. Лёнечка был без сознания. Поехал вперёд, думал, что Симкин едет следом, или решил ехать поверху… Не возвращаться же! И кто-то другой, случайный, увидел лежащего Лёнечку, пытался тащить до станции, выдохся… Когда Симкин придёт в себя, он сможет лишь сказать, что видел, как Денис поехал вниз, в лощину. Каким образом Лёнечка будет спасён, Денис не думал — просто иначе нельзя и всё каким-то образом образуется, потому что иначе нельзя… О том другом страшном варианте думать не хотелось, и он с отвращением отгонял от себя назойливо жужжащую где-то в подсознании мыслишку, что как раз этот страшный вариант для него, Дениса, был бы наилучшим, что тогда он оказался бы отодвинутым от раскинувшегося на снегу, будто в приступе беззвучного хохота Лёнечки на много минут и километров. Он летел бы дальше к Власове в том голубом, серебряном и розовом, прекрасном и беззаботном мире, а от Власова прямая лыжня до Черкасской. И никакого Лёнечки. С Лёнечкой они расстались, как только выехали из Коржей. Симкин устал, к тому же торопился в гости, и поехал прямо на станцию…
И снова ледяное отрезвляющее видение кукольно-послушного и одновременно непослушного лёнечкиного тела, заваливающегося то влево, то вправо под тяжестью головы, болтающейся на шее, будто мяч в сетке.