Приготовительная школа эстетики - Жан-Поль Рихтер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот, с первого же шага, нам придется передвинуть так называемое описательное стихотворение из лирического рода в эпический.
Подобное решение может показаться странным, но дальше — больше: мы позднее перенесем дидактическую поэму в лирический род. Описательная поэма Томсона или Клейста изображает уголок местности и сцены, bowling green{1} большого эпического пейзажа, но только без действующих лиц. Это поэтический натюрморт. Тут играет сцена, а лица — для нее сцена.
Место дидактической поэмы — в лирическом отделе. Такое обособление ее от эпоса может удивить, потому что от чувственно-конкретного описательного стихотворения ждешь куда больше тепла, чем от абстрактной дидактической поэмы. Но описательная поэма как таковая занята только физической поверхностью — эпической, которая существует сама по себе, простирается на все стороны и пышно цветет. А в дидактической поэме чувство сфокусировано на внутренних, духовных предметах, они светятся, и загораются, и горят так, что пламенный Пиндар переплавляет в коринфскую медь своих од целые цепочки ледяных умственных тезисов.
Не сами по себе рассуждения или знания становятся поучением, они соединяются в цепочки, чтобы образовать единство чувства — для сердца; плод, увешанный гирляндами цветов, даруют нам Юнг, Галлер, Поуп, Лукреций... В поэзии всякая мысль соседствует с чувством и отделы мозга — с желудочками сердца. Философия в духе платоновской — и без того своего рода дидактическая поэма. Иногда предметы поэмы, этого прозаически-трезвого хора, дальше от сердца, чем от ума, как, например, в дидактических поэмах об эстетике у Горация и Поупа. «Георгики» Вергилия и так называемые послания — это лесная дичь, блуждающая на меже между описательной и дидактической поэзией. Куда отнести дидактические вирши Делиля, безразлично — для всякого, кто их не читает.
Поскольку в басне не мораль придумывается ради фабулы, а фабула только почва для морали, — то басня, какой бы обширной ни была историческая почва маленького зерна истины, относится все же не к эпическому роду; басни — это дидактические поэмы, каждая об одной мысли.
Эпиграмму, если она греческая, то есть если она выражает чувство, можно было бы поместить в самые первые разделы лирики, но если она римская или новая и сводится к острой мысли, то она будет относиться к дальнейшим подразделам, а именно к дидактическим стихотворениям в качестве дидактического стихотвореньица.
Наконец, остается поместить в правильный ящик загадки, шарады с их отростками и водяными побегами в виде логогрифов, анаграмм и пр. Я с давних пор полагал, что поступаю вполне рассудительно, высадив их, как промежуточные существа и посредующие соли (вроде послания, только поменьше размером), на межу, отделяющую описательные и поучительные стихотворения.
Делить на еще более мелкие разделы и на отдельные нити — это скорее приятное для тонкого критика времяпрепровождение, чем эстетика, полезная для поэта практика; я не хочу поэтому, чтобы мне был брошен упрек в несистематичности, если я только бегло коснусь немногосложных микроскопических творений, как-то: простых «Ах!» и «Ох!» (относятся к элегии, а элегия — фрагмент трагедии) и простых «Ура!» (очевидно, сокращенный дифирамб).
Всего одно замечание по поводу этих кратчайших стихотворений! Греки богаче нас восклицаниями боли, этими элегиями в миниатюре, и в том знак их трагического совершенства. Междометия французов обычно короче наших (ah — ach! fi — pfui: микросатира; aie — au weh, parbleu — potztausend! helas — leider), пример того, что даже в этих мельчайших созданиях искусства у них нет той бесконечной широты и пространности, что у нас в любых.
Приводить же в довершение всего в качестве наинаикратчайших поэтических форм еще и вопросительные и восклицательные знаки, классифицировать их — одинарные, парные и т. д. — это, по всей видимости, в любом случае было бы шуткой и поистине излишне. Автор «Школы» надеется, что предыдущим изложением в достаточной степени отвел упрек в пробелах своей системы, — а упрек этот был вполне уместен.
Программа четырнадцатая. О стиле, или изложении
§ 76. Описание стиля«Стиль — это сам человек», — справедливо говорит Бюффон. Всякий язык — это живописное изображение народа, а стиль писателя — это живописное изображение писателя; каждая сокровенная черточка своеобразия живо отпечатлевается в стиле со всеми своими едва заметными впадинами и горбинками; стиль — это второе, подвижное и гибкое тело духа. Поэтому подражать чужому стилю — все равно что ставить печать не печатью, а отпечатком печати. Впрочем, бывает ученый стиль — широкий, как тулуп солдата на часах; он запахивает в себя мысль за мыслью, тогда как стиль гениально-вдохновенный есть созревающий вместе с зелеными бобами стручок: бобы и съедают вместе со стручком; однако и ученый стиль выигрывает благодаря своеобразию личности, и в мире обычной учености стоит только неприметно выглянуть наружу человеку, как объявляются небывалые ранее способности, — то же самое бывает и в поэзии, но только если скрывать в ней свою личность. Если кому есть что сказать, то нет более подходящего способа сделать это, чем своя собственная манера, — если нечего сказать, такая манера еще более уместна. Видимость противоречива и мучительна: обыкновенный человек увешивает себя тяжеленными, пропущенными друг в друга Демосфеновыми цепями периодов согласно Лессинговым диалектическим и диалогическим правилам построения оных, — и вот результат: Мейсснер тянет за собой, надрываясь, эти цепи, звенит и бряцает ими, а тянуть нечего — кроме своих цепей!
Неторопливая, сдержанная проза Виланда с ее широким дыханием — вот настоящий орган сократической мудрости: она особо отличает его и даже создает видимость непостоянства. Причем медлительности и длиннот требует не одна сократовская насмешка, но и сдержанная энергия речи — энергия, с которой Виланд лучше любого писателя измеряет, подобно астрономам, наибольшее и наименьшее удаление, вычисляя среднюю величину, и от намеченных им крайностей умело возвращает нас к середине. Созвездие Весов в области духа, он неторопливо и чинно возносит нас выше и выше, с одной звезды на другую, чтобы на чашах весов своих явить нам равноденствие — внутренний день нашей души бывает равен ее внутренней ночи. Но есть два разных равноденствия — за одним следует поэтическая весна, за другим — поэтическая осень; у греков и у немцев — равноденствия разные, причем это же самое различие выразилось и в двух учениках Сократа — в Платоне и в Аристиппе. У философов же вообще периоды длинные, периоды фиксируют у них глаз, с которого философ снимает катаракту, а Виланд — великий философ жизни...
Обратитесь к творениям Гердера: в них особо соединились свежесть греческой жизни и жизненная усталость Индии, вы будете прогуливаться при свете Луны, к которому уже примешиваются лучи утренней зари, но ведь и то и другое, и Луна и заря — это живопись Солнца, скрытого за горизонтом.
Такова же сжатая, точная, истинно немецкая проза Якоби, ее периоды сложнее, она глубоко музыкальна, и даже образы ее часто навеяны звучаниями. Редкостный союз отточенной мысли и бескрайней широты сердца: натянутая металлическая струна затухает постепенно и мягко.
У Якоби звучания откладываются в поэтических формах, а в прозе Гете, наоборот, устойчивая форма звучит словно столп Мемнона. Пластический облик завершен в себе, в рисунке нет ничего лишнего, — здесь чувствуется рука ваятеля, и поэтому его сочинения — галерея картин и скульптур.
Стиль Гаманна — мощный поток, который буря гонит назад, к истокам; поэтому немецкие купеческие суда не знают, как подойти к устью такой реки.
Проза Лютера — почти уже битва: не многих деяния не уступают его словам.
Прозу Клопштока Шлегель не совсем небезосновательно упрекал в преизбытке грамматического{1}: подобная четкость в выражении мысли при недостатке материала обычно свойственна именно учителям логики и грамматики, — они достоверных вещей знают больше других, зато вообще всего — меньше; оттого грамматики, как правило, коротки, и еврейская грамматика Данца короче всех. Мыслящий человек стремится, если предмет у него узкий и тесный, вознаградить себя предельной краткостью, в чем и находит наслаждение. В отличие от названных поэтов Клопшток едва ли представил нам новый взгляд на мир. Отсюда в его прозе по-зимнему голые ветви, отсюда множество формальных построений, повторение одних и тех же образов, все более четко выражаемых (например, воскресение из мертвых сравнивается с полем поднимающих головы злаков). Все это не отнимает славы у незвучной прозы Клопштока, — ее хвалил Лессинг{2}, чья проза была четкой и полнозвучной, — сама ясная определенность изложения принесла славу Клопштоку.