Жизнь Клима Самгина (Сорок лет). Повесть. Часть первая - Максим Горький
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она вздохнула:
– Вам не нравится? – с сожалением спросил Клим, выходя в сад, – красиво изогнув шею, она улыбнулась ему через плечо.
– Нет, почему? Но это было бы особенно удобно для двух сестер, старых дев. Или – для молодоженов. Сядемте, – предложила она у скамьи под вишней и сделала милую гримаску: – Пусть они там... торгуются.
Оглядываясь, она продолжала задумчиво:
– Прекрасный сад. И флигель хорош. Именно – для молодоженов. Отлюбить в этой тишине, сколько положено, и затем... Впрочем, вы, юноша, не поймете, – вдруг закончила она с улыбкой, которая несколько смутила Клима своей неясностью: насмешка скрыта в ней или вызов?
Посмотрев в небо, обрывая листья с ветки вишни, Спивак спросила:
– Как же здесь живут зимою? Театр, карты, маленькие романы от скуки, сплетни – да? Я бы предпочла жить в Москве, к ней, вероятно, не скоро привыкнешь. Вы еще не обзавелись привычками?
Клим удивлялся. Он не подозревал, что эта женщина умеет говорить так просто и шутливо. Именно простоты он не ожидал от нее; в Петербурге Спивак казалась замкнутой, связанной трудными думами. Было приятно, что она говорит, как со старым и близким знакомым. Между прочим она спросила: с дровами сдается флигель или без дров, потом поставила еще несколько очень житейских вопросов, все это легко, мимоходом.
– Портрет над роялем – это ваш отчим? У него борода очень богатого человека.
Пытливо заглянув в ее лицо, Клим сказал, что скоро приедет Туробоев.
– Да?
– Продает свою землю.
– Вот как.
Клим почувствовал, что его радует спокойный тон ее, обрадовало и то, что она, задев его локтем, не извинилась.
К ним шла мать, рядом с нею Спивак, размахивая крыльями разлетайки, как бы пытаясь вознестись от земли, говорил:
– Это будет написано нонами, очень густо: тум-тумм...
Жена бесцеремонно прекратила музыку, заговорив с Верой Петровной о флигеле; они отошли прочь, а Спивак сел рядом с Климом и вступил в беседу с ним фразами из учебника грамматики:
– Ваша мать приятный человек. Она знает музыку. Далеко ли тут кладбище? Я люблю все элегическое. У нас лучше всего кладбища. Все, что около смерти, у нас – отлично.
В паузы между его фразами вторгались голоса женщин.
– Не правда ли? – требовательно спрашивала Спивак.
– Я вам это сделаю.
– Мы кончили?
– Да.
Через несколько минут, проводив Спиваков и возвратясь в сад, Клим увидал мать все там же, под вишней, она сидела, опустив голову на грудь, закинув руки на спинку скамьи.
– Бог мой, это, кажется, не очень приятная дама! – усталым голосом сказала она. – Еврейка? Нет? Как странно, такая практичная. Торгуется, как на базаре. Впрочем, она не похожа на еврейку. Тебе не показалось, что она сообщила о Дмитрии с оттенком удовольствия? Некоторым людям очень нравится сообщать дурные вести.
Она с досадой ударила себя кулачком по колену.
– Ах, Дмитрий, Дмитрий! Теперь мне придется ехать в Петербург.
Розоватая мгла, наполнив сад, окрасила белые цветы. Запахи стали пьянее. Сгущалась тишина.
– Я пойду переоденусь, а ты подожди меня здесь. В комнатах – душно.
Клим посмотрел вслед ей неприязненно: то, что мать сказала о Спивак, злостно разноречило с его впечатлением. Но его недоверие к людям, становясь все более легко возбудимым, цепко ухватилось за слова матери, и Клим задумался, быстро пересматривая слова, жесты, улыбки приятной женщины. Ласковая тишина, настраивая лирически, не позволила найти в поведении Спивак ничего, что оправдало бы мать. Легко заиграли другие думы: переедет во флигель Елизавета, он станет ухаживать за нею и вылечится от непонятного, тягостного влечения к Лидии.
Мать возвратилась в капоте солнечного цвета, застегнутом серебряными пряжками, в мягких туфлях; она казалась чудесно помолодевшей.
– Ты не думаешь, что арест брата может отразиться и на тебе? – тихо спросила она.
– Почему?
– Жили вместе.
– Это еще не значит, что мы солидарны.
– Да, но...
Она замолчала, потирая пальцами морщинки на висках. И вдруг сказала, вздохнув:
– У этой Спивак неплохая фигура, даже беременность не портит ее.
Вздрогнув от неожиданности, Клим быстро спросил:
– Она – беременна? Она тебе сказала?
– Боже мой, я сама вижу. Ты хорошо знаком с нею?
– Нет, – сказал Клим и, сняв очки, протирая стекла, наклонил голову. Он знал, что лицо у него злое, и ему не хотелось, чтоб мать видела это. Он чувствовал себя обманутым, обокраденным. Обманывали его все: наемная Маргарита, чахоточная Нехаева, обманывает и Лидия, представляясь не той, какова она на самом деле, наконец обманула и Спивак, он уже не может думать о ней так хорошо, как думал за час перед этим.
«Какой безжалостной надобно быть, какое надо иметь холодное сердце, для того, чтобы обманывать больного мужа, – возмущенно думал Самгин. – И – мать, как бесцеремонно, грубо она вторгается в мою жизнь».
– О, боже мой! – вздохнула мать.
Клим искоса взглянул на нее. Она сидела, напряженно выпрямясь, ее сухое лицо уныло сморщилось, – это лицо старухи. Глаза широко открыты, и она закусила губы, как бы сдерживая крик боли. Клим был раздражен на нее, но какая-то частица жалости к себе самому перешла на эту женщину, он тихонько спросил:
– Тебе грустно?
Вздрогнув, она прикрыла глаза.
– В моем возрасте мало веселого. Затем, оттянув дрожащей рукой ворот капота от шеи, мать заговорила шопотом:
– Уже где-то близко тебя ждет женщина... девушка, ты ее полюбишь.
В ее шопоте Клим услышал нечто необычное, подумалось, что она, всегда гордая, сдержанная, заплачет сейчас. Он не мог представить ее плачущей.
– Не надо об этом, мама.
Она судорожно терлась щекою о его плечо и, задыхаясь в сухом кашле или неудачном смехе, шептала:
– Я не умею говорить об этом, но – надо. О великодушии, о милосердии к женщине, наконец! Да! О милосердии. Это – самое одинокое существо в мире – женщина, мать. За что? Одинока до безумия. Я не о себе только, нет...
– Хочешь, принесу воды? – спросил Клим и тотчас же понял, что это глупо. Он хотел даже обнять ее, но она откачнулась, вздрагивая, пытаясь сдержать рыдания. И все горячей, озлобленней звучал ее шопот.
– Только часы в награду за дни, ночи, годы одиночества.
«Это говорила Нехаева», – вспомнил Клим.
– Гордость, которую попирают так жестоко. Привычное – ты пойми! – привычное нежелание заглянуть в душу ласково, дружески. Я не то говорю, но об этом не скажешь...
«И – не надо! – хотелось сказать Климу. – Не надо, это унижает тебя. Это говорила мне чахоточная, уродливая девчонка».
Но его великодушию не нашлось места, мать шептала, задыхаясь:
– Надо выть. Тогда назовут истеричкой. Предложат врача, бром, воду.
Сын растерянно гладил руку матери и молчал, не находя слов утешения, продолжая думать, что напрасно она говорит все это. А она действительно истерически посмеивалась, и шопот ее был так жутко сух, как будто кожа тела ее трещала и рвалась.
– Ты должен знать: все женщины неизлечимо больны одиночеством. От этого – все непонятное вам, мужчинам, неожиданные измены и... всё! Никто из вас не ищет, не жаждет такой близости к человеку, как мы.
Чувствуя необходимость попытаться успокоить ее, Клим пробормотал:
– Знаешь, о женщинах очень своеобразно рассуждает Макаров..
– Наш эгоизм – не грех, – продолжала мать, не слушая его. – Эгоизм – от холода жизни, оттого, что все ноет: душа, тело, кости...
И вдруг, взглянув на сына, она отодвинулась от него, замолчала, глядя в зеленую сеть деревьев. А через минуту, поправляя прядь волос, спустившуюся на щеку, поднялась со скамьи и ушла, оставив сына измятым этой сценой.
«Конечно, это она потому, что стареет и ревнует», – думал он, хмурясь и глядя на часы. Мать просидела с ним не более получаса, а казалось, что прошло часа два. Было неприятно чувствовать, что за эти полчаса она что-то потеряла в глазах его. И еще раз Клим Самгин подумал, что в каждом человеке можно обнаружить простенький стерженек, на котором человек поднимает флаг своей оригинальности.
На другой день, утром, неожиданно явился Варавка, оживленный, сверкающий глазками, неприлично растрепанный. Вера Петровна с первых же слов спросила его:
– Что, эта барышня или дама наняла дачу?
– Какая барышня? – удивился Варавка.
– Знакомая Лютова?
– Не видал такой. Там – две: Лидия и Алина. И три кавалера, чорт бы их побрал!
Тяжелый, толстый Варавка был похож на чудовищно увеличенного китайского «бога нищих», уродливая фигурка этого бога стояла в гостиной на подзеркальнике, и карикатурность ее форм необъяснимо сочеталась с какой-то своеобразной красотой. Быстро и жадно, как селезень, глотая куски ветчины, Варавка бормотал: