Повести и рассказы - Иван Вазов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы остановились растерянные, вперив взгляд в удаляющуюся пролетку. Она скоро исчезла из виду, и толпа стала медленно расходиться. Несколько женщин продолжали обмениваться замечаниями.
— Ну, как они будут теперь жить? — сказала одна.
— А до сих пор хорошо жили, что ль? Бедная, бедная, — с состраданием заметила другая.
— Ведь он ее страшно бил…
— Правда? Так на ее месте каждая бы сбежала, — подхватила третья.
— Ну, и ее тоже хвалить не за что, — бросила одна из женщин, уходя. — Вертихвостка порядочная. Получила, что хотела…
Все с вопросительным видом обернулись к говорившей.
— Разве вы не слышали, что сказал ее отец? Срамница.
Это замечание несколько охладило симпатии к жертве и вызвало среди собеседников разногласия.
— Поделом ей. Как же таких не наказывать? — строго заметила одна.
— Да разве она от этого больше любить его станет? — возразила другая.
— Пускай, пускай. Должна знать мужа. Ведь жена она ему как-никак. У теперешних повелось: чуть что — сейчас мужа бросай… Этак до чего же дойти можно!
— Ну, куда он ее теперь повез? Ведь она его видеть не может.
— Она видеть не может, да он от нее без ума, а она жена ему… Ведь сколько сраму он из-за нее принял. Должен он ее проучить, потаскуху эдакую…
Я пошел дальше. Но в воображении моем по-прежнему стоял образ неверной жены, которую кулаками заставляют любить мужа, и образ мужа, брошенного ею, обесславленного, но еще более страстно ее любящего и зверскими побоями вынуждающего ее вернуться к нему в дом, который станет для них обоих вечным адом, наконец, образ жандарма, этого орудия закона, который охраняет права сильного. И все эти события, по-видимому, такие простые, повседневные, а в сущности столь загадочные, непостижимые, трагические, сложились в какой-то хаотический образ, превратились в загадку, темную, как ночь.
На ближайшем повороте я обернулся и увидел, что женщины стоят на прежнем месте, и продолжают взволнованно толковать о случившемся. Видимо, их тоже мучила загадка, все тот же страшный вопрос, — страшней всех Дамокловых мечей, — нависший над головой и варварских и цивилизованных обществ. Вопрос, которого не в состоянии разрешить никакие гениальные умствования, новые философии, никакие социальные и политические перевороты… Кто знает, где секрет этой страшной дисгармонии между двумя половинами человеческого рода? Заключается ли он в условиях жизни, в культурном уровне этой чуковецкой госпожи Бовари, этой болгарской Анны Карениной, или в истории человечества, или в каких-нибудь других обстоятельствах, или, наконец, в непостоянном и капризном, как волна, человеческом сердце?..
Да, страшный вопрос.
Не думаю, чтобы его удалось разрешить и тем почтенным жительницам Софии,
1890
Перевод Д. Горбова
ПОПЕЧИТЕЛЬ
Я до сих пор хорошо помню дедушку хаджи Енчо. Он был крупный, дородный. Настоящий исполин. Но кроткий и безобидный. Ясно вижу его большое смуглое лицо, помню благодушное, грустное выражение этого лица с оспинами по обеим сторонам носа, маленькими подстриженными усами, что нависали над толстогубым ртом, слышу его зычный голос, гремевший на всю классную комнату, в которой мы занимались. Как сейчас вижу его в суконной темно-коричневой салтамарке, отороченной протершимся спереди рысьим мехом, и широченных черных шароварах. Его могучий, атлетический стан был опоясан пестрым кушаком. Хаджи Енчо был школьным попечителем. Простой, малограмотный, но исключительно усердный, он единственный из всех попечителей навещал школу по обыкновению раз, а то и два раза в неделю. Сколько я себя помню, он всегда был попечителем. Община каждый год переизбирала его: люди знали, что каким бы ни был состав попечительства, хаджи Енчо всегда наведет порядок. Он предвидел все нужды, доставлял необходимое, устранял неполадки. Иссякнет ли школьный источник, разобьется стекло в окне, обвалится со стены штукатурка, понадобятся зимой дрова — неутомимый хаджи Енчо тут как тут… Хаджи свыкся с этими заботами, регулярный обход школы стал для него потребностью, в которой при всем желании быть полезным присутствовало и известное тщеславие: он чувствовал, что необходим в общине, и гордое сознание этого утраивало его рвение сохранить навсегда это положение… Злые языки поговаривали, что ревностность хаджи не совсем бескорыстна, что он кое-что выгадывал для себя, тратя деньги для школы, но это была чистейшая клевета, свойственная мелким душонкам, которые в каждом добром деле усматривают нечистые побуждения… Добросовестный хаджи Енчо не ограничивался одними этими заботами: он частенько наведывался и в класс, чтобы самолично проконтролировать развитие образования в городке.
— Добрый вам день, учитель! Ну как, слушаются детки? — гремит громкий голос хаджи Енчо, который неожиданно входит в класс, прерывая на самом интересном месте учителя, рассказывающего нам про эпоху Реформации по всеобщей истории Шульгина.
При появлении хаджи Енчо в классе сначала воцаряется мертвая тишина, а затем с парт начинают раздаваться приглушенные смешки.
Учитель встает, с дружеской, почтительной улыбкой молча кивает попечителю и пододвигает ему стул, чтобы он сел.
Хаджи Енчо садится, глубоко вздыхая от усталости, и обмахивается кумачовым платком. Учитель же стоя продолжает объяснять урок про Лютера.
Хаджи Енчо слушает с большим вниманием. Видать, этого достопочтенного человека весьма интересует эпоха Реформации. Но он не задерживается у нас долго: окинув беглым взором все парты, дабы убедиться, что они заняты, оглядев низкий потолок и пол, зияющий и некоторых местах щелями и нуждающийся в ремонте, хаджи встает, раскланивается с учителем и выходит.
Учитель любезно ему улыбается, берет стул и продолжает урок, несмотря на веселое шушуканье учеников, вызванное уходом попечителя.
Вскоре снаружи доносятся крики хаджи Енчо, еще со двора начинающего распекать расшалившихся учеников начальной школы, которую он отправляется инспектировать.
Эти безобидные инспекции, конечно, веселили учителей, однако ж не считаться с ними они не могли. Рябое, доброе лицо попечителя, которое могло возникнуть перед ними в любую минуту, заставляло их соблюдать точность. Так что хаджи давал и нравственный импульс просвещению в городке.
Мы тоже привыкли к частым визитам попечителя. Они почти всегда случались во время уроков; они развлекали нас на скучных занятиях, состоявших в пересказах выученных уроков и объяснении новых. Все с нетерпением посматривали на дверь в надежде увидеть привычную фигуру хаджи Енчо, который бы внес разнообразие в наше бытие. Несколько приглушенных сдавленных смешков были бы так кстати в этот момент! Ибо хотя попечитель старался не произносить ничего, кроме обычных приветственных слов «Добрый вам день, учитель! Ну как, слушаются детки?», его большое лицо, его спокойный и честный взгляд, то, как он важно и чинно восседал на учительском стуле, таило в себе так много комического, что мы, прикрывая рты, склоняли головы над партами. Молодым свойственно насмешничать, но они это делают не со зла, а от неодолимой потребности к живым впечатлениям. На улице он не вызывал у нас никакого смеха, в нем не было ничего смешного: он был как все остальные люди, но его появление в классе порождало безудержное веселье. Может, нас заражала и побуждала к подобному невоздержанному веселью любезная улыбка учителя, хотя она была вызвана совсем иными причинами. Такая стереотипная улыбка появлялась у него на губах при встрече с любым другим попечителем или именитым горожанином. Это была некая смесь привычной вежливости просвещенного человека и раболепия болгарского учителя, знающего, что встреченный господин, если ему вздумается, может повлиять на его судьбу. Проявление невнимания к влиятельному горожанину, любое, малейшее небрежительное отношение к его особе может посеять в его душе семя недовольства, чреватого ненавистью, интригами, гонениями… Наш учитель, который был нездешний, но поселился в городе с женой и семьей, знал, что остаться без работы было бы для него большим несчастьем… Так что эта красноречивая улыбка была щитом для учителя, громоотводом против возможных молний уязвленного чорбаджийского самолюбия. Она стала для него привычной и не стоила ему почти никаких усилий, не то что вначале; теперь она появлялась вопреки его воле, инстинктивно. Улыбка, исполненная глубокого трагизма. В этой улыбке вся история Голгофы тех безвестных героев турецких времен, которых называли общинными учителями.
Несмотря на всю невежественность, доброту и наивность хаджи Енчо, наш учитель, улыбнувшись своей обязательной улыбкой, становился скованным, говорил строгим, дрожащим голосом; он, очевидно, робел и даже волновался. Хаджи Енчо не понимал ничего из того, что говорилось на уроке, но учитель знал, что на попечителя может повлиять самое ничтожное обстоятельство и заставить его недовольно покинуть класс, а вся его судьба зависела и от хаджи Енчо… Видимо, поэтому учитель всегда старался в присутствии попечителя вызывать лучших из нас. Ежели случайно кто-то отвечал невпопад, учитель не показывал своего неодобрения, чтобы не дать понять этого попечителю, но добросовестно и ловко поправлял ученика. Например, на уроке физики учитель спрашивает: