Саша Черный. Собрание сочинений в 5 томах. Т.3 - Саша Черный
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Катавасия тут пошла, грохот. Барыня авантажной ручкой до солдатской морды добирается: оконфузил, гунявый, при всех, да и дочке карьеру того и гляди перешибет. Ротный ее оттаскивает, полковой доктор сонными каплями прыщет. Еле угомонилась. А тут дочка для перебоя на фортепьянной музыке танец вальц ударила, завертелись кто с кем. Солдат не зевает, полынной в суматохе в проходном закоулке хватил, — хмельной клин в голову себе вбил. Ротного матушку, полнокровную, сырую старушку, обхватил и давай ее почем зря буреломом вертеть, как жернов вокруг пушки. Солдатские вальцы ломают пальцы… Насилу отодрали.
Разбушевался Кучерявый. По ломбардному карточному столику ляпнул — доска пополам.
— Кто здесь хозяин! Я! Построиться всем в одну шеренгу. На первый-второй рассчитайсь!.. Ряды вздвой! Желаю всем приказание объявить…
Ну, тут некоторые военные насупились: простой помещик, вольная личность — офицерским составом командовать вздумал…
Собрались кольцом, дым ему в глаза пускают, пофыркивают. А он как рявкнет:
— Желаю, чтобы всю роту чичас же сюда предоставить! Всем солдатам полное угощение! И чтоб жена моя, барыня, при полном параде русскую перед ими сплясала. Живо!
Тут его окончательно и пришили. Справа и слева под ручки, как свинью на убой, поволокли. Елозит он ногами, упирается, а барыня сзаду разливательной ложкой по ушам да по темени. Насилу полковой доктор уговорил, чтоб полегче стукала, потому при блудящей почке большой вред, ежели по ушам-темени бить.
Вдвинули его в кабинет, наддали пару, так до самого дивана на собственных салазках прокатился. Вот тебе и помещик. И дверь на двойной поворот: дзынь. Здравствуй, стаканчик; прощай, винцо.
Отдышался он, вокруг себя проверку сделал: вверху пол, внизу — потолок. Правильно. В отдалении гости гудят, вальц доплясывают. Поддевка царского сукна под мышкой пасть раскрыла, — продрали, дьяволы. Правильно. Сплюнул он на самаркандский ковер, — кислота винная ему поперек глотки стала. Глянул в угол, — икнул: на шканделябре черт, банный приятель, сидит и, щучий сын, ножки узлом завязывает-развязывает. Ах ты, отопок драный, куда забрался.
— Что ж, господин помещик, весело погуляли, мозговых косточек пососавши?
— Не твое, гнус, дело. Слезай чичас с моей шканделябры.
— Слез один такой… Говори с дивана, я и отсюдава слышу.
— Желание мое второе сполнить можешь?
— Уговор об одном был. Разлакомился?
— Барыню мою сократи, сделай милость. Я тебе вощеных ниток целый моток у каптенармуса добуду.
— Ишь, сирота! За одну нитку кости давил, а теперь — моток. Шиш получишь, а второй тебе барыня завтра к обеду выставит. С мозговой косточкой…
Рванулся было Кучерявый с дивана, да хмель его назад навзничь бросил… На пустой желудок, полынная, известно, хуже негашеной известки.
— Эфиоп тухлый! Сдерну вот пищаль с ковра, глаз тебе на пупке прострелю, как копеечку…
— Вали, вали! Пищаль, брат, с турецкой компании не заряжена. Мишень-то готова. Рыбьей спиной повернулся и хвост задрал.
— Пали, ваше благородие. Может, ручки подсобить вам поднять?
И серный дух по всему кабинету пустил. Прямо до невозможности.
Икнул солдат, язык пососал и головку набок.
* * *Прочухался солдат через некоторое время — в окне вечерняя заря полыхает. Пошарил кругом, от помещицкого обмундирования одна пуговица на ковре валяется. Дверь на запоре. Под окном меделянский пудель, домашняя собачка, на цепу скачет, пленника стережет. Дожил Кучерявый. Ротный не сажал, а тут партикулярная баба строгим арестом наградила. Илья, поди, в замочную щель смотрит, в кулак, стервец, регочет. Опохмелиться нечем… Слюнку проглоти, да языком закуси. Потряс он дверь изо всех солдатских сил, барыня из биллиардной так и рявкнула: «Цыц, гунявый! Не то и белье отберу. Жалобу губернатору подам, что ты меня тиранишь. Я евонная дальняя тетка. Он тебя, окаянного, в дисциплинарный монастырь сошлет…»
Хлопнул себя солдат по исподним, — попал, как блоха в тесто. И пяток теперь не отдерешь. А за окном солдатики у колодца весело пофыркивают, белые личики умывают. Жисть!
Сунулся он было в кисет, дымом перегар перешибить. Ан в кисете пусто: только и всего — дратва не дратва, вроде свиной щетинки волосок свернувшись.
Вспомнил он, в чем суть, от радости на весь дом засвистал, аж в шканделябрах хрусталики закачались. Теперь можно. Шваркнул серничком о пол, запалил волосок, — и смыло солдата, как пар со щей…
А перекличка тем часом идет, до его фамилии добираются.
— Кучерявый!
— Я!
— Ты где ж это, лягавый, бродил? Куда самовольно отлучался?
— Не могу знать, господин фельдфебель.
Не успел фельдфебель на него зыкнуть, распоряжение сделать, чтобы наутро солдата при полной выкладке под ружье у риги поставить, — ан в дверях Илья-холуй с ножки на ножку деликатно переступает.
Подошел фельдфебель, ручку ему потряс.
— Барыня прислали, нельзя ли к им завтра утречком солдатика прислать. По случаю бал-парада столик ломбардный пополам хряснул.
— Что ж, — говорит фельдфебель. — Кучерявый у нас столяр выдающий. Завтра утром и пойдешь. Барыня тебя за работу гуской покормит. Мозговых косточек пососешь.
У солдата аж в грудях засвербело. Не иначе, как черт это его опять сосватал. Ишь, зеленый пупок в углу над бревном помигивает. Закрестил он себе мелким крестом ладонь, руку сжал, черту исподтишка кулак показывает.
И фельдфебель, — точно его, лысого кота, ветер на оси в другую сторону завернул, — задумался…
— Никак нет… Запамятовал. Завтра утром ротный приказал Кучерявого в город командировать. В полковой канцелярии шкаф рассохши…
Вздохнул Кучерявый. Будто сто пудов с плеч сбросил… Да, пожалуй, барыня не меньше того и весила.
<1930>
СУМБУР-ТРАВА*
Лежит солдат Федор Лушников в выздоравливающей палате псковского военного госпиталя, штукатурку на стене колупает, думку свою думает. Ранение у него плевое: пуля на излете зад ему с краю прошила, — курица и та выживет. Подлатали ему шкурку аккуратно, через пять дней на выписку, этапным порядком в свою часть, окопный кисель месить. Гром победы раздавайся, Федор Лушников держись…
А у него, Лушникова, под самым Псковом, — верст тридцать не боле, — семейство. Туда-сюда на ладье с земляком, который на базар снеток поставляет, в три дня обернешься. Да без спросу не уйдешь, — военное дело не булка с маком. Не тем концом в рот сунешь, подавишься…
Подкатился он было на обходе к зауряд-подлекарю, — человек свежий, личность у него была сожалеющая.
— Так и так, ваше благородие, тыл у меня теперь в полной справности, в другой раз немец умнее будет, авось с другого конца в самую голову цокнет… А пока жив, явите божескую милость, дозвольте семейство свое повидать, по хозяйству гайки подвинтить. Ранение мое, сам знаю, не геройское, да я ж тому не причинен. По ходу сообщения с котелком шел, вижу, укроп дикий над фуражкой, как фазан, мотается… А нам суп энтот голый со снетком и в горло не шел. Как так, думаю, укропцем не попользоваться. Вылез на короткую минутку, только нацелился — цоп. Будто птичка в зад клюнула. Кровь я свою все-таки, ваше благородие, пролил. Ужели русскому псковскому солдату на три дня снисхождения не сделают?
Вздохнул подлекарь, глазки в очки спрятал. «Я, — говорит, — голубь, тебя б хочь до самого Рождества отпустил, сиди дома, пополняй население. Да власть у меня воробьиная. Упроси главного врача, он все военные законы произошел, авось смилуется и обходную статью для тебя найдет». Добрая душа, известно, — на хромой лошадке да в кустики.
Сунулся Лушников к главному, ан кремень тихой просьбой не расколешь. Начальник был формальный, заведение свое содержал в чистоте и строгости: муха на стекло по своей надобности присядет, чичас же палатной сестре разнос по всей линии.
— Энто, — говорит, — пистолет, ты не ладно придумал. У меня тут вас, псковичей, пол-лазарета. Все к своей губернии притулились. Ежели всех на бабий фронт к бабам отпускать, кто же воевать до победного конца будет. Я, что ли, со старшей сестрой в резерве? У меня, золотой мой, у самого в Питере жена-дети, тоже свое семейство некупленное… Однако ж, терплю, с должности своей не сигаю, а и я ведь не на мякине замешан. Крошки с халата бы лучше сдул, ишь обсыпался, как цыган махоркой…
Утешил солдата, нечего сказать, — по ране и пластырь. Лежит Федор на койке, насупился, будто печень каленым железом проткнули. Сравнил тоже, тетерев шалфейный… Жена к ему из Питера туда-сюда в мягком вагоне мотается, сестрами милосердными по самое горло обложился, жалованье золотыми столбиками, харч офицерский. Будто и не война, а ангелы на перине по кисельному озеру волокут…