Мы жили в Москве - Лев Копелев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К тому же каждый давал советы: как надо поступать, как вести себя дальше. Почти все считали опасным, что мы продолжаем встречаться с иностранцами.
Во вторник, двадцать первого октября в ЦДЛ на партийное собрание Союза писателей пригласили всех членов партии, работающих в издательствах, редакциях Москвы. Докладывал парторг ЦК Арк. Васильев, отставной полковник госбезопасности, общественный обвинитель на процессе Синявского-Даниэля.
Вечером после собрания несколько человек пришли к нам и рассказали, что Васильев говорил о Л., говорил, что Л. был в 1945 году арестован и осужден правильно, приводил даже отзыв генерала Окорокова, назвавшего тогда Л. «немецким агентом». «Он не наш человек, он исключен из партии, но, оставаясь в Союзе писателей, он разлагает писательскую организацию».
Меня больно поразило, что никто из трехсот участников собрания не возразил на это, не было ни реплик с мест, ни вопросов.
На следующий день мы уезжали в Армению. Нас обоих еще зимой пригласили Ереванский университет и Институт иностранных языков прочитать по циклу лекций. В Москве нас тогда уже никто не приглашал. Но в другие города и республики московские «черные» списки доходили, к счастью, не сразу.
Мне эти лекционные поездки были необходимы. Общение со слушателями, со студентами, с коллегами и просто с книголюбами стало важнее, чем когда-либо раньше. Отлучение от преподавательской деятельности было для меня одним из самых тяжелых, самых болезненных лишений.
Эти поездки были для нас и радостной работой, и побегами от московской сутолоки, которая временами становилась невыносимой. Уже с утра начинали приходить посетители, чаще всего незваные (мы сами и наши близкие старались беречь утро только для работы). Из-за приходов невозможно было сосредоточиться, подумать, додумать, дописать фразу, углубиться в книгу.
Уезжали мы и от угрожающих анонимных писем и анонимных телефонных звонков.
Да мы и просто любили ездить. На праздники дарили друг другу железнодорожные и пароходные билеты. Так мы ездили по Волге и Каме, по Волго-Балту, в Ярославль, в Ростов Великий, в Сухуми, в Батуми, Тбилиси…
Уезжали от себя и к себе.
И каждый раз в предотъездные дни нарастала тревога, напряженность: УСПЕЕМ ли уехать?
Кроме КГБ угрожали еще и болезни. Бег времени.
Но в те октябрьские дни напряжение было острее, чем когда-либо прежде или позднее.
Впервые после прошедших со дня реабилитации тринадцати лет крупный функционер вслух заявил, что Л. в 1945 году был осужден правильно.
И вызов в КГБ, который нам уже начал казаться случайным эпизодом, приобретал новый зловещий смысл.
Тем сильнее было желание уехать.
Двадцать второго октября мы сели в поезд. И я оглядывалась: кто из наших попутчиков, кто из соседей по купе к нам приставлен, кто из них подойдет завтра с ордером на арест?
Так было в первый — и последний — раз. Потом уже, в худшие времена, я подобных страхов не испытывала.
Мы почти не сомневались, что Л., а скорее, и нам обоим, лекций читать не придется.
На перроне в Ереване нас встречали две женщины с цветами.
— Приветствуем вас! Как доехали? Но мы должны извиниться, нам самим неприятно…
Мы переглядываемся, все ясно…
— …расписание так составлено, что ваши первые лекции начнутся через сорок минут, мы успеем только отвезти чемоданы в гостиницу, а пообедать вам придется позже. Извините…
В Ереване, кроме лекций, мы оба ходили в театры, в музеи, на концерты органной музыки, в Эчмиадзине слушали проповедь католикоса Вазгена, осматривали средневековый скальный храм Гегард и развалины Гарни.
И в последний раз мы видели Мартироса Сарьяна.
Мы познакомились с ним, когда были в Ереване в 1961 году. Тогда его младший сын Сарик — он учился вместе с Р. в аспирантуре — привел нас в мастерскую отца. Тот встретил нас очень приветливо, долго показывал старые и новые картины. Из дальней комнаты принес самую первую, которую выставлял еще в XIX веке, когда учился в Петербурге, — «Пасека» — буро-желтые ульи на густо-зеленой траве. Никаких примет Армении. Пожалуй, только опытный искусствовед мог бы в яростной желтизне различить завязи настоящей сарьяновской живописи.
Зато в картинах последующих периодов — стамбульского, парижского, ереванского — все гуще, все горячее расцветка земли и неба, одежд и зданий, все резче светотени и все чаще проступают очертания гор, все явственнее жаркие, пряные лучи левантийского, закавказского солнца.
В большой, высокооконной, светлой мастерской ликующе яркие полотна, казалось, усиливают освещение.
Нас поразил тройной автопортрет: Сарьян написал себя молодым, зрелым и старым. Нам казалось явственным — на каждый из трех разных своих обликов художник смотрит хоть и приязненно, однако словно бы отстраненно, иронично, а главное, ему всего любопытнее, что именно изменяется в чертах, в цвете лица, в выражении глаз, а что остается почти или вовсе неизменным.
Старый мастер становился все более оживленным, жена принесла вино, он говорил, что, конечно, многому научился в Петербурге, в Париже, в Стамбуле, но по-настоящему нашел себя только на родине, в этой долине, откуда виден Арарат, а вокруг армянские горы, армянские краски, армянская речь.
Его ученик, смуглый, черно-кудрявый парень, прощаясь, поцеловал ему руку.
Сарьян сказал: «Очень способный парень. Но я люблю его еще за то, что он — настоящий армянин, он — горец, не горожанин, и не мог бы жить ни в какой другой стране…
Мой покойный друг Аветик Исаакян, бывало, говорил: «Как может англичанин быть счастливым, если, проснувшись утром, он вдруг поймет, что он не армянин!»»
Посмеялись. Но Сарик, высокий, бледный, рано полысевший, провожая нас, сказал печально: «Вот вы теперь немножко почувствовали, что такое армянский национализм. Отец ведь все-таки еще и настоящий европеец, он мягче других, но и для него Ереван — пуп земли».
Два года спустя Сарик погиб в автомобильной катастрофе. В этот приезд в шестьдесят девятом году нам трудно было решиться пойти к родителям, нашим приходом напоминая им о горе. Но нам позвонили: мастер знает, что вы здесь и будет рад вас видеть.
Сарьян очень одряхлел. Они с женой сидели у телевизора. Оживился, когда речь зашла о Сахарове, вспомнил Мандельштама, надписал свой альбом в подарок Надежде Яковлевне.
Через неделю мы переехали в гостиницу физиков; туда нас перевезла Марина, жена Артема Исаковича Алиханяна, членкора Академии наук, директора Института физики.
Он приехал из Москвы с печальными вестями: Корней Иванович Чуковский умер, а в Рязани Александра Солженицына, говорят, исключили из Союза писателей.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});