Александр Македонский: Сын сновидения. Пески Амона. Пределы мира - Валерио Массимо Манфреди
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Александр подошел к тазу с водой и погрузил в него голову, потом вытер лицо.
– И с этим ты пришел ко мне? Я не хочу их видеть.
– Нет. Я хотел сказать тебе, что, как ты и велел, дом поэта Пиндара остался невредим, и мне удалось вынести из огня несколько его произведений.
Александр кивнул.
– И еще хотел тебе сказать… Жизнь Пердикки в опасности. Во время вчерашней атаки он был тяжело ранен, но просил не говорить тебе об этом.
– Почему?
– Не хотел отвлекать тебя от командования в решительный момент, но теперь…
– Так вот почему он не пришел ко мне с докладом! О боги! – воскликнул Александр. – Немедленно отведи меня к нему.
Птолемей вышел, и царь последовал за ним к освещенному шатру в западной оконечности лагеря.
Пердикка без чувств лежал на своей походной койке, обливаясь потом в иссушающей лихорадке. Врач Филипп сидел у него в изголовье и капал ему в рот прозрачную жидкость, которую выжимал из губки.
– Как он? – спросил Александр.
Филипп покачал головой:
– У него сильнейшая лихорадка, и он потерял много крови: ужасная рана – удар копьем под ключицу. Легкое не повреждено, но порваны мышцы, что вызвало страшное кровотечение. Я прижег рану, зашил и перевязал и теперь пытаюсь дать ему одно лекарство, которое должно успокоить боль и воспрепятствовать лихорадке. Но не знаю, сколько он усвоил, а сколько ушло впустую…
Александр подошел и приложил руку ко лбу раненого:
– Друг мой, не уходи, не бросай меня.
Он вместе с Филиппом не спал всю ночь, хотя очень устал и не спал уже двое суток. На рассвете Пердикка открыл глаза и посмотрел вокруг. Александр толкнул локтем задремавшего Филиппа.
Врач вздрогнул, придвинулся к раненому и приложил руку к его лбу. Лоб был еще очень горячий, но жар заметно спал.
– Похоже, выкарабкается, – сказал он и снова задремал.
Чуть позже вошел Птолемей и тихо спросил:
– Как он?
– Филипп считает, что может выкарабкаться.
– Хорошо, если так. Но теперь и тебе надо отдохнуть: ты ужасно выглядишь.
– Тут все было ужасно: это самые тяжелые дни в моей жизни.
Птолемей приблизился к нему, словно хотел что-то сказать, но не решился.
– Что такое? – спросил Александр.
– Я… Не знаю… Если бы Пердикка умер, я бы тебе ничего не сказал, но, поскольку он может выжить, думаю, ты должен знать…
– Что? Ради всех богов, не тяни.
– Прежде чем потерять сознание, Пердикка передал мне письмо.
– Для меня?
– Нет. Для твоей сестры, царицы Эпира. Они любили друг друга, и он просил не забывать его. Я… все мы шутили над этой его любовью, но не думали, что действительно…
Птолемей протянул письмо.
– Нет, – сказал Александр. – Не хочу его видеть. Что было, то было: моя сестра – живая девушка из плоти и крови, и не вижу ничего плохого в том, что она хотела мужчину, который ей нравился. А теперь отрочество позади. Она счастлива с мужем, которого любит. Что касается Пердикки, я, конечно, не могу упрекнуть его за то, что он пожелал посвятить свои последние мысли любимой женщине.
– И что с этим делать?
– Сожги письмо. Но если Пердикка спросит, скажи, что передал лично в руки Клеопатре.
Птолемей подошел к лампе и поднес папирусный лист к огню. Слова любви Пердикки поглотил огонь, и они рассеялись в воздухе.
Беспощадное наказание Фив вызвало ужас по всей Греции: на памяти многих поколений не было такого, чтобы столь знаменитый город, с такими глубокими корнями, теряющимися в изначальных мифах, стирался с лица земли. И отчаяние немногих оставшихся в живых передалось всем грекам, отождествлявшим всю родину с этим городом, с его святилищами, его фонтанами, его площадями, в которых ревностно сохранялись воспоминания прошлого.
Для греков этот город был всем: каждый уголок его таил в себе какой-нибудь дорогой образ, всякий древний монумент Фив так или иначе был связан с каким-нибудь мифом или событием общего достояния. Каждый фонтан имел собственный звук, каждое дерево – собственный голос, каждый камень – свою историю. Повсюду узнавались следы богов, героев, предков, повсюду почитались их реликвии и изображения.
Потерять этот город было все равно что потерять душу, все равно что умереть еще до схода в могилу, будто ослепнуть после долгой способности радоваться свету и цветам земли; это казалось хуже, чем быть проданным в рабство, так как зачастую рабы не помнили своего прошлого.
Фиванские беженцы, которым удалось добраться до Афин, первыми принесли страшное известие, и город погрузился в печаль. Народные представители повсюду разослали глашатаев, созывающих народ на собрание, так как хотели, чтобы все выслушали отчет о происшедшем из уст очевидцев, а не в пересказе.
Когда правда предстала перед всеми во всей своей страшной наготе, поднялся один старик, флотоводец по имени Фокион, тот самый, что возглавлял афинскую экспедицию в Проливы против флота Филиппа.
– У меня не вызывает сомнений, что случившееся с Фивами может произойти и с Афинами. Мы нарушили договор с Филиппом точно так же, как и фиванцы. И вдобавок мы вооружили их. С чего бы Александру назначить нам другую участь? И потому, несомненно, те, кто убедил народ голосовать за эти действия, кто подстрекал фиванцев бросить вызов царю Македонии, а потом оставил их одних перед лицом опасности и тем самым подверг смертельному риску собственный город, должны понимать: пожертвовать немногими лучше, чем погубить многих или даже всех. У них должно хватить мужества сдаться Александру и встретить судьбу, которой они столь опрометчиво бросили вызов. Сограждане, я выступал против такого