Эгипет - Джон Краули
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Аксель открыл дверь, и изнутри их приветствовал хриплый голос на латыни:
— De mortius nil [89] кх-х-хе фьють!
И следом:
— Заткнись! Заткнись!
— Просто поразительно, — рассмеялся Пирс, — сколько я не видел попугаев, и едва ли не каждый умел говорить «Заткнись». С чего бы это?
— Когда, — поднял на него глаза Аксель, с таким видом словно терпению его и впрямь пришел конец, — ты наконец заберешь его отсюда. Прочь. Прочь из моей жизни.
— Собственно, в каком-то смысле именно об этом я собирался с тобой поговорить, — сказал Пирс.
Он вынул из отмокшего на снегу пакета несколько маленьких бутылочек. Памятуя о прошлом, Аксель не держал в доме спиртного; разве что пропускал по чуть-чуть пивка или винца в барах. Но на день рождения и на Рождество он просто обязан был выпить свой мартини, пару мартини, в память о былых счастливых днях. Он уже возился с шейкером, льдом и ложечкой на длинной ручке.
— А нынче народ пьет его со льдом, — сказал он. — Ужас, просто ужас. Это уже не мартини. Хотя, сдается мне, что тоненький ломтик лимона лишним не будет. И свернуть его фунтиком. Фунтиком. Нет, правда, Пирс, его нужно вернуть обратно в джунгли. Это жестоко. У него такой потрепанный вид. Он должен порхать себе в джунглях Амазонки. Зеленой мыслью под зеленой сенью. А то я чувствую себя с ним какой-то старой девой, этакая, знаешь, викторианская приживалка. Приживалка. Когда когда когда же ты наконец его отсюда заберешь?! — Он рассмеялся. — Избавь меня от рабского служения птице. — Он передернул плечами. — Зеленой мыслью под зеленой сенью. Зеленой мыслью, под зеленой сенью. Libera me domine. [90]
Пирс уселся на выцветший диван и окинул взглядом свой прежний дом, свою птицу. Повсюду — патиной — чувствовалась личность Акселя, из-за которой здесь почти совсем ничего не осталось от его собственной жизни и от маминой, хотя, по сути, считай, изменилось совсем немногое. Стены в детстве не были шоколадно-коричневыми, хотя навряд ли Аксель выкрасил их в этот цвет, скорее всего они просто потемнели от старости. А диван когда-то был синим, он прекрасно помнил этот синий диван; эти забранные в рамки гравюры с изображением собора и камероновскую фотографию Уильяма Морриса [91] он когда-то подолгу рассматривал. И узор на ковре вспомнился тут же, как всплыл. Все осталось по-прежнему, как руины древней Трои, под приличествующим случаю слоем грязи, под вещичками с распродаж и еще бог весть откуда, сквозь затхлый стариковский запах.
— Libera me domine, — снова сказал Аксель, в руках у него были шейкер и два бокала.
Пирсу пришлось настругать лимонных ломтиков, пухлые, сужающиеся к подушечками пальцы Акселя для такой тонкой работы не годились, «и тем не менее», как говорил Аксель; а потом еще и протереть ими стаканы, налить и подать. Что-то вроде маленькой, наспех, чайной церемонии. Акселю она безумно нравилась.
— Обрати внимание на бокалы — сказал он. Бокалы были высокие, с травленым рисунком, на рифленых зеленых ножках. — Венецианское стекло. Ну, собственно, не совсем венецианское, а наподобие венецианского. Должно быть, викторианские копии, вероятнее всего; мне так кажется.
Пирсу они показались скорее «вулвортскими» [92], но он в таких вещах не разбирался.
— Естественно, не в магазине куплены. Ребята принесли. Типа, Аксель, ты же любишь всякие чудные вещички, может, притаришь их у себя, а то у нас они все равно разобьются. Тоже, понимают. Сами-то они, конечно, не могут оценить стоящую вещь, но знают: что-то в ней есть, что-то такое, что выше их понимания. Красота. Книги, они вечно таскают мне книги. Эй, Аксель, такая, в общем, фигня, я тут нашел кое-что. А это кое-что — Рабле, по-французски, маленький томик ин кварто, отдельный том, а ему в ответ и говорю: «Да-да, Тедди, это великая классика, — мягко, на полном серьезе, чтобы не задеть простые чувства простого человека, — она на французском, и на очень старом французском…» Так это дело читал, говорит он мне, а я ему: да, приходи я в общем-то язык разбираю… Они, конечно, надо ной подтрунивают, но, в конце концов, они всего лишь простые ребята с мозолистыми руками. Доброго, доброго Рождества, то, что ты сегодня сюда пришел, очень много значит для меня, Пирс. Очень много значит.
Он вздохнул:
— Всего лишь простые ребята с мозолистыми руками. Шелопуты. Шелопуты.
И он усмехнулся, явно о чем-то вспомнив.
— А эти ребята и ты вместе с ними вообще-то хоть что-нибудь зарабатываете? — спросил Пирс. Он всегда чувствовал себя виноватым, оборвав отца вот так, на самой мажорной ноте, но ничего не мог с собой поделать. Ему не нравился этот бизнес на утиле, к которому пристрастился отец: не нравилась эта шайка бруклинцев, которая после работы и по выходным, по согласованию с ответственным за снос старого жилья, вычищала из покинутых жильцами домов медный и свинцовый лом и вообще все, что там можно было найти хоть сколь-нибудь ценного. Штаб-квартира у них была расположена в здании старой пожарной части, за которое они платили городу какую-то мизерную арендную плату, — самое место, чтобы прятаться от жен и накачиваться пивом; между собой они были связаны чем-то вроде круговой поруки и клятвы верности еще одному человеку, который был старше их и которого они называли просто Шеф. Пирс решил, что тот когда-то и в самом деле служил в военно-морском флоте в соответствующем чине. [93] Судя по тем историям, которые рассказывал Пирсу Аксель, Шеф руководил всей их мародерской деятельностью и сложившаяся между ними система отношений была чем-то средним между порядками, принятыми в лагере для скаутов и в воровской шайке времен Вийона, — хотя Аксель клялся и божился, что ничем противозаконным тут даже и не 380 пахло. Акселю доставались книги; насчет прочих своих дел с этой компанией он особенно не распространялся — Заработки, значит, говоришь. Деньги, — уклончиво начал он. — Во-первых, для того чтобы делать деньги сперва нужно иметь некоторое их количество. — И вдруг взорвался: — Деньги! О каких таких деньгах может идти речь в такой день! Единственный день в году!
— Кх-х-хе фьють! — мигом отозвался Пирсов попугай. Пирс часто замечал, что поводом для высказывания птице служит любой громкий звук. Аксель тяжело поднялся на ноги, со стаканом в руке; попугай бочком пошел по жердочке в его сторону, внимательно уставившись на него парой круглых старческих глаз с мешковатыми веками. Выражение лица у Акселя было чрезвычайно решительное, и Пирс на секунду испугался, что вот сейчас он попросту возьмет и придушит птицу. Но тот всего лишь постоял у клетки, а потом с отсутствующим видом принялся поглаживать попугая по горлышку тыльной стороной указательного пальца.
— Я получил открытку от Винни, — сказал он.
— Правда? — сказал Пирс. — Я тоже. С ней вроде бы все в порядке.
Аксель тяжело вздохнул.
— Ходил вчера к полунощной. В Сент-Бэзил.
Помнишь, мы всегда туда ходили. Винни там пела. Так чистенько пела. — Он всем весом облокотился о каминную полку, уронив голову, понурив плечи. — Я вас обоих упомянул в завещании. Моя жена.
Мой сын.
Пирс тоже на минуту опустил глаза, а потом сказал:
— Ты, значит, по-прежнему ходишь к мессе. Ну и как, народу все так же много?
— Ангельская месса, — сказал Аксель. Аксель умудрялся сочетать врожденный атеизм с сентиментальной любовью к церковной службе и с особой привязанностью к Деве Марии. — И музыка. Gloria in excelsis Deo. Винни как будто колокольчиком вызванивала высокие ноты, так, так … как будто колокольчиком.
— Ну, в общем, такое впечатление, что все у нее хорошо, — сказал Пирс. — Отдохнула. Посвежела. И открытка была такая забавная. Наверное, Дора выбирала.
— Я упомянул вас обоих, — повторил Аксель. — В за вешании. Можешь быть уверен. Ты теперь единственное, что у меня осталось, Пирс.
Единственное.
Пирс повертел в руках бокал из венецианского стекла Его последнее замечание не смогло свернуть с накатанной колеи паровозик воспоминаний, смешанных с чувством вины и утраты, который трогался в путь после первого мартини, в ожидании второго — да, собственно, и не было на то рассчитано. Эти воспоминания были столь же неотъемлемой частью Рождества, как мрачные пророчества об упадке былого могущества наций и глубочайшая потребность По-Прежнему Делать Добро — неотъемлемой частью дней его рождения, к которым Аксель также относился с величайшей серьезностью; как и к своему супружескому и родительскому долгу, и к неудаче, по постигшей его на обоих этих поприщах, или к тому, что он считал неудачей. У Пирса никогда не получалось хоть как то приободрить его; было совсем не просто, если принять во внимание глубину обуревающих Акселя чувств, посоветовать ему просто-напросто наплевать и забыть или, скажем, подумать вслух при Акселе, как раз взобравшемся на мрачные вершины рыцарских самобичеваний, о том, что Винни (Пирс ни на секунду в этом не усомнился) вообще не давала и не дает себе труда задумываться о такого рода тонкостях. Об Акселе помнила не она, а Сэм (и Дора теперь, когда Сэма не стало), помнил о необходимости послать к Рождеству открытку и о том, что у Акселя есть Пирс и обязанности в отношении Пирса.