На берегах Невы - Ирина Одоевцева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Легенды о том или ином человеке обыкновенно возникают после его смерти. Но Ремизову удалось самому создать легенду о себе. Другие, конечно, помогали ему в этом, разнося слухи и сплетни. И он этому очень радовался.
Как-то вечером ко мне пришел Гумилев, весь белый от снега, и долго в кухне стряхивал снег со своей самоедской дохи.
— Я к вам не по своей воле пришел, — сказал он наконец, с каким-то таинственным видом оглядываясь и кося еще сильнее чем всегда. — Меня Кикимора привела. Шел от Ремизова домой. Ведь близко. Но тут меня закружило, занесло глаза снегом, завертело, понесло. Сам не знаю по каким улицам. Отпустило. Смотрю — ваш подьезд. И свет в окнах. Отдохну у вас немного. А то боюсь собьет меня с дороги Кикимора.
Мы устроились на медвежьей полости перед камином и стали печь картошку в золе. Гумилев посыпал солью, единственной тогда приправой к картошке, поленья в печке, чтобы они «трещали, как в сказках Андерсена»
В кабинете было полутемно, тени скользили и тянулись по стенам и потолку и косоглазое лицо Гумилева, освещенное красным пляшущим отсветом, чем-то напоминало мне никогда мной невиданную Кикимору и мне казалось, что голос его звучит тоже по-кикиморовски:
— Через всю комнату протянута веревка, как для сушки белья. «Они» (т.е. Кикимора и прочая нечисть) все пристроены на ней. А за письменным столом сидит Алексей Михайлович, подвязав длинный хвост. Без хвоста он и писать не садится. Не верите? А я сам видел!
Голос его падает до шопота.
— Я как-то зашел к ним. Открыла мне Серафима Павловна. Сейчас же, как всегда, стала «чайком поить». Она такая пышная, белая, как сдобная булка. С ней и пустой чай пить вкусно.
— А Алексей Ремизов пишет. Пойдите, позовите его. Он вас любит.
Я пошел. Открываю тихо дверь, чтобы не помешать, и вижу — собственными глазами вижу: Ремизов сидит за столом, спиной ко мне, размахивая хвостом справа налево, слева направо. На табурете сидит, хвост высоко равномерно взлетает в воздух, будто мух отгоняет. А на веревке Кикимора и вся нечисть пляшут, кувыркаются. Я понял — вдохновение снизошло. Мешать, Боже упаси! Закрыл дверь и на носках вернулся к Серафиме Павловне. Так в тот раз и не дождался Алексея Михайловича.
Косящий взгляд останавливается на мне.
— Неужели не верите? А ведь все это истинная правда. Такая же и даже большая, чем холод, голод и аресты. Стыдно не верить.
Гумилев достает из кармана пиджака ярко разрисованный картонный квадратик.
— Знак обезьяньего достоинства, — объясняет он. — Ремизов просил передать вам вместе с грамотой Обезьяньего Царя Асыки. — Здесь все сказано. По молодости лет он вас произвел только в оруженосцы. В моего оруженосца.
В грамоте — изумительном произведении графического искусства, действительно «все было сказано» витеватым обезьяньим стилем. Этот орден стал предметом моей гордости и зависти моих «Серапионовых Братьев» и прочих молодых писателей. Все мы безгранично уважали Ремизова. Помню, меня шутя «с монаршей милостью» поздравили и Замятин, и Георгий Иванов, и Лозинский. Вспоминаю об этом, чтобы подчеркнуть, как в литературных кругах, близких к Гумилеву и Цеху, чтили Ремизова.
В конце лета 1920 года Гумилев решил «расширить сферу своей деятельности», и взяться за уже создавших себе имя молодых поэтов.
Первая лекция была назначена 20 августа в Доме Искусств.
На ней я присутствовала уже не в качестве «кандидата», а как молодой поэт — и тоже, как и в Цехе потом, была здесь единственной женщиной.
Слушать Гумилева собрались Георгий Адамович, только что приехавший на несколько дней в Петербург и неразлучный с ним Георгий Иванов, «два Жоржика», как их называли.
Кроме них Оцуп, Нельдихен, если не ошибаюсь, Всеволод Рождественский, какой-то молодой латышский поэт в военной форме и несколько членов только что основанного Союза Поэтов — имен их я не запомнила.
Все происходило по-домашнему — и лектор и слушатели сидели за одним и тем длинным столом.
Тут, как в «Живом Слове» когда-то, совместно писали стихи.
На первой лекции к следующему разу было задано стихотворение о бульдоге с сложным чередованием четырехстопных и двухстопных хореев.
К моему удивлению оказалось, что молодые поэты не так уж сильны в теории стихосложе-ния, и что у них очень смутные понятия даже о такой общепринятой форме стиха, как сонет и что им неизвестно, что такое рифмоид, анакруза и т.д. И они мало интересуются всей этой премудростью.
Из лекций и занятий этих большого толка не вышло, и они довольно скоро прекратились. Но если бы их не существовало, я, по всей вероятности, не стала бы женой Георгия Иванова.
Гумилев относился очень покровительственно к нашей начинающейся дружбе.
— Хорошо, что вы нравитесь Жоржику Иванову. Вы ему даже очень нравитесь, но он мальчик ленивый и за вами никогда ухаживать не станет и в верные рыцари вам не годится.
Гумилев ошибся, в чем он сам сознался мне впоследствии:
— Вот никак не думал, не гадал. Голову бы дал на отсечение. Мне всегда казалось, что вы можете влюбиться в одного только Блока, а Жоржик, Оцуп и все остальные для вас безразличны и безопасны.
И разводя руками прибавил :
— Плохой я оказался писхолог. Впрочем, не совсем. Ведь я догадался, что он в вас влюблен, когда Жоржик прочел мне зимой свои новые стихи:
Не о любви прошу, ни о весне пою,Но только ты одна послушай песнь мою.
Я сразу понял о каких глазах идет речь. Он, может быть, и сам еще тогда не понимал, что это о вас…
Возвращаясь со мной с первой лекции, Гумилев спросил меня, как мне понравился Георгий Адамович, — я его еще никогда не видела — он не жил тогда в Петербурге.
— Очень, — ответила я не задумываясь. — Он такой изящный — у него, необычайное, «необщее» лицо, словно составленное из двух, совсем неподходящих друг к другу половин. Подбородок, рот и нос одно, а глаза и лоб совсем другое. Разные, как небо и земля. Особенно глаза, глаза действительно небесные. Будто это про них:
Поднимет — ангел РафаэляТак созерцает Божество.
Гумилев смеется.
— Ну, это вы уже хватили! Но глаза у него действительно красивые. И вы правы, он очень изящен. Я помню, как-то еще до революции я его встретил в коридоре университета. Он, хотя и небольшого роста, выделялся среди толпы студентов, и я тогда подумал, что он скорее похож на произведение искусства, чем на всех этих вихрастых юнцов-студентов. И вы знаете, он очень умненький и острый мальчик, И стихи он пишет совсем хорошие. Лучше многих. Я рад, что он вам понравился.
Второй день Рождества 20-го года, последнего Рождества Гумилева.