Старая девочка - Владимир Шаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Воркутинцев годы как-то странно подравняли, и Ерошкину они теперь казались на одно лицо. Под Воркутой, когда они умирали от пневмонии, турок спас их, сумев объяснить, что они нужны, каждый из зэков необходим, потому что хотя бы без одного из них память о Вере будет неполна. Зэков это тогда научило держаться за жизнь и друг за друга, но из этого же следовало, что все они равны, что они – только часть, часть, равная другим частям, и особых прав на Веру ни у кого нет. Больше того, получалось, что Вера принадлежит как бы им всем, и Ерошкин видел, что теперь в одиночку никто претендовать на нее не хочет. Ему даже казалось, что сейчас, когда срок приблизился, каждый сильнее и сильнее боится, что Вера выберет именно его. Не проклянут ли его тогда остальные, как прежде Берга?
Хотя, если Ерошкин был прав, это ставило крест на надеждах НКВД остановить Веру; вины турка здесь не было, в любом ином случае воркутинцы давным-давно были бы мертвы, лежали где-нибудь во рву. Это была та цена, какую все они заплатили, чтобы остаться живыми.
Зима сорок первого – сорок второго годов, начатое ими тогда совместное восстановление жизни Веры так их между собой сблизили и сплотили, что к пятьдесят второму году иначе как на целое они на себя уже не смотрели. Одна мысль, что вот сейчас они выйдут из своей коммуны, где их и поят, и кормят, и дают кров, главное, где им никто не мешает дни напролет заниматься Верой, вгоняла зэков в ужас. Неудивительно, что за несколько дней перед тем, как надо было идти к Вере, тот, чья была очередь, самым натуральным образом начинал сходить с ума, и это сразу передавалось остальным. Истерика начиналась, как правило, ровно за неделю и продолжалась, пока очередной кандидат не возвращался обратно в коммуну. Однажды во время подобной смуты турок, делая доклад Ерошкину, сказал, что знает, что зэки еще в Москве подписали по два обязательства: первое – обычное, о неразглашении, а кроме того, каждый из них заявил, что он гарантирует, что Вера возвращается именно к нему и, когда она до него дойдет, дальше будет уже жить, как все. И вот эти истерики было бы легко ослабить или даже вовсе свести на нет, если бы Ерошкин согласовал в Москве изменение второго обязательства. Не каждый из них по отдельности обязуется, что он Веру остановит, а все они вместе, коллективом.
Во время очередного телефонного разговора Ерошкин рассказал это Смирнову, и тот к предложению турка отнесся с интересом, попросил прислать докладную. Позже Ерошкин слышал, что она обсуждалась в высоких московских кабинетах, впрочем, ни во что конкретное это не вылилось, бумага ходила-ходила, а затем о ней благополучно забыли.
Пожалуй, больше другого Ерошкина поражало, что в зэковских истериках был свой порядок и строй. Иногда ему даже казалось, что они – просто законная часть ритуала и то, что турок так болезненно на всё реагирует, – ошибка. В самом деле, ход проводов идущего к Вере зэка, раз возникнув, уже никогда не менялся, и Тобе, и спустя четыре года первого из влюбившихся в Веру – Колпина, провожали одинаково. Еще за неделю воркутинцы наперебой начинали его уговаривать: “Не бойся, она ждет тебя. Всё будет в порядке. Она тебя любит. Ради Бога, не бойся. Ты для нее такой же, как и тридцать лет назад”.
За те четырнадцать лет, что они были в заключении, зэки сильно пообносились, и теперь, отправляя к Вере товарища, они отдавали ему лучшее, что у них было. Всё это подгонялось по фигуре, чистилось, гладилось, вообще они тщательно следили, чтобы идущий к Вере был ухожен и прибран.
Главный их страх был связан с городом. Город был другой, и повторить всё в точности, как в Москве, было невозможно. Зэки из-за этого нервничали, многим казалось, что если хоть что-то будет не так, Вера их и не заметит, и не узнает. Конечно, это было неверно, но человеку, который ждал свидания с Верой больше тридцати лет, все эти тридцать лет, день за днем только о нем и думал, объяснить ничего было нельзя. Все-таки и Ерошкин, и турок, как могли, пытались помочь; и еще: чтобы тому, кто шел, хотя бы несколько начальных минут встречи с Верой дались легче, их с ним репетировали.
“Вот, представь себе, – говорил, например, Пушкарев Корневскому, – Вера только что кончила работать и по лестнице спускается на улицу. Что ты ей скажешь? «Здравствуй, Вера». Хорошо, она тебе говорит: «Здравствуй, Петя». Что ты ей говоришь дальше? «Вера, я тебя очень рад видеть, ты совсем, совсем не изменилась». Она: «Я тебе тоже рада, Петя». Ты: «Даже страшно подумать, сколько мы с тобой не виделись; Вера, можно я тебя провожу?» Она: «Конечно, Петя. Я тебя сама хотела об этом попросить»”.
Так, чтобы идущий к Вере мог произнести эти первые слова естественно и без запинки, они проигрывали множество раз; в самый же день встречи, прямо перед тем, как зэку надо было идти, они по обычаю и тоже все, включая Ерошкина и турка, на дорогу присаживались. Наконец, турок говорил “с Богом”, и зэк, с каждым обнявшись, уходил. Большинство зэков предпочитало ждать Веру у Волжского пароходства; там было очень красивое место: полукружьем огибающая здание гранитная лестница спускалась к Волге. Но если день свидания падал на воскресенье, зэки шли прямо к Вере домой.
Перед первой из этих встреч – свиданием с Тобе – Ерошкин боялся, что Вера, которой всего-то он дал несколько уроков рисунка, встретит художника безразлично, и дальше остальные начнут этой ее холодности бояться. Но она всем им, в том числе и принесшему ей много зла башкиру Тимуру, была рада, со всеми весела и приветлива. Сначала с каждым из них она, как правило, долго гуляла по городу. Они смеялись, болтали, перебрасываясь, будто мячом: “А ты помнишь?” – “А это ты помнишь?” Потом она звала их к себе домой представить отцу и матери, кормила настоящим обедом, вечером же в гостиной зэки рассказывали ей свою жизнь. Они рассказывали, как они ее любили и как прожили эти годы; она жалела их, часто не могла удержаться, принималась плакать. Она плакала и приговаривала: “О, Господи, Господи…” А они ждали, когда она вытрет слезы и хоть немного успокоится.
Весь этот день с ней им было до странности легко и так, будто никаких тридцати лет не было и в помине: они с ней виделись вчера и вот сегодня снова вместе. Может быть, поэтому жизнь, та жизнь, которую они прожили, после свидания с Верой больше не казалась им ни неудачной, ни страшной. И этого им хватало, во всяком случае, никто и ни разу не заговорил с Верой о том, ради чего он к ней шел, ради чего ждал годы и годы. Все понимали, что это и не нужно, и нельзя. Рассказав, они просто вставали и, попрощавшись, уходили.Череда зэковских истерик в общем и целом уже к концу первого года сделалась для Ерошкина рутиной. Он знал, когда они начнутся, сколько и как будут длиться и, главное, чем закончатся. Пожалуй, за все пять лет, что Ерошкин прожил в доме воркутинцев, только два события по-настоящему всколыхнули это болото, но и они, в сущности, ничего не изменили. Первое произошло летом пятьдесят второго года. Неожиданно для всех и, главное, вопреки желанию Сталина Кузнецов заявил, что хочет оставить пост первого секретаря обкома партии и тихо-мирно уйти на пенсию. К тому времени ему было едва за шестьдесят, но на вид нельзя было дать и пятидесяти. Несмотря на незадолго перед тем перенесенный инфаркт, он смотрелся удивительно бодрым и здоровым. Без этого инфаркта его бы и не отпустили, а так, самолично съездив в Москву, он сумел объяснить Сталину, что исполнять прежние обязанности больше не может и вообще одной ногой в могиле. В итоге, проволынив дело несколько месяцев, ему всё же дали вольную. Сталин, по-видимому, относился к нему на редкость нежно, потому что и после оформления пенсии велел оставить за Кузнецовым особняк в парке, хотя город давно привык, что это официальная резиденция главы области.
Уйдя на покой, Кузнецов прожил в особняке еще два месяца, а потом как-то утром заявился к Ерошкину и сказал, что Шереметевский дворец для него одного велик и остаток жизни он хочет прожить вместе с другими воркутинцами. Ерошкина этот визит и эта перспектива поначалу, конечно, не обрадовали; не зная, что ответить, вообще как себя с Кузнецовым вести, он сказал, что сам данный вопрос решить не может и должен связаться с Москвой. Кузнецов возражать не стал, сказал, что подождет в саду; к дому примыкал небольшой, но очень ухоженный яблоневый сад, где стояли скамейка и стол.
Ерошкин долго не мог разыскать Смирнова, а когда нашел и рассказал, тот был напуган не меньше его. Оба они прекрасно понимали, что, минуя Сталина, этот вопрос не решить, а что скажет Сталин, догадаться было невозможно. После разговора со Смирновым Ерошкин вышел к Кузнецову в сад и сказал, что, как и обещал, позвонил в Москву, но все знают, что Москва – город большой и вряд ли какое-нибудь решение будет раньше, чем через несколько дней. В общем, он всячески хотел дать понять Кузнецову, что пока ему лучше вернуться в свой особняк, а когда ответ придет, он его известит. Однако Кузнецов возразил, что не спешит и в саду ему хорошо. Как оказалось, ждал он не зря, и к обеду ответ, причем положительный, в самом деле был получен. Кузнецов тогда так и остался у них ночевать, даже вещи свои он перевез из особняка неделю спустя. Вел он себя в доме скромно, не требовал ни привилегий, ни особых льгот, и очень скоро и турок, и Ерошкин перестали его выделять из других воркутинцев. Сами же зэки, без сомнения, были ему рады, как рады они были всякому, кто знал и любил Веру.