История русской литературной критики - Евгений Добренко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лукач утверждал, что после революции 1848 года и последовавшего за ней периода реакции роман вступил в эпоху упадка. Результатом этой печальной тенденции стала редукция героя до уровня «среднего человека», так что действие утратило свой эпический характер, а анализ и описание заняли место повествования. Ярким примером тут может служить Золя (2: 219), увязший в «анализе и описании» вместо того, чтобы, говоря словами Жданова, обратиться к «героизации» и «романтизации»[858]. Другая негативная тенденция сводилась к следующему: писатели этого, более позднего, периода погрузились в чрезмерный субъективизм, что привело к «окончательному распаду формы романа в эпоху империализма (Пруст, Джойс)» (2: 219). Прибегнув к некоторой казуистике, Лукач сумел включить в реестр великих реалистов русских романистов конца XIX века, таких как Толстой. Он утверждал, что 1905 год стал для России тем, чем для Европы был 1848-й (2: 217). Однако с ростом пролетариата — сильно спаянной группы — вновь стало возможным создание «положительного героя» в образе «сознательного рабочего» (2: 219: «пролетариат уничтожает объективные причины для деградации человека»). Как следствие, роман может «глубочайшим образом видоизменяться, в основе перестраиваться и двигаться к сближению с эпосом»; соответственно, черты его героев станут все более приближаться к чертам героев эпических (2: 219). Это, однако, ведет к «искусственному возобновлению формальных и содержательных элементов старого эпоса (мифологии и т. д.), но вырастает […] из становления бесклассового общества» (2: 219). Лукач заключал: поскольку некоторые «пережитки» капиталистической ментальности сохраняются в сознании, соцреалистический роман пока все еще остается «связан с великим буржуазным реалистическим романом. Критическое усвоение и переработка этого наследия играют поэтому чрезвычайно важную роль в решении проблемы формы на современной ступени развития романа социалистического реализма» (2: 220).
На двух чертах работы Лукача следует остановиться особо. Во-первых, автор начинает генеалогию соцреалистической литературы с античной Греции, проводит ее через Западную Европу Нового времени и приводит к апофеозу, каковым является произведенный в Советской России феномен — соцреалистический роман. Несмотря на классово-обусловленные ограничения «буржуазного» романа, Лукач настаивает на том, что он должен быть «критически освоен и переработан», с тем чтобы соцреализм окончательно обрел свой статус вершины литературной эволюции. Перед нами — сценарий превращения соцреализма, говоря словами Лифшица, в воплощение «мировой культуры» (3: 240). Во-вторых, как указали некоторые участники дискуссии, прослеживая траекторию литературной эволюции с гомеровского эпоса, Лукач фактически развивает позицию Горького, высказанную им на Первом съезде писателей: соцреализм должен быть основан на «народном творчестве»[859]. За нарисованной Лукачем картиной развития романа стоит, таким образом, некий идеальный эпос, менее «примитивная» и мифологизированная версия гомеровского эпоса, и эта версия выполняет роль золотого стандарта, по которому измеряются исторические колебания романа. Цель развития — восстановить эту эпическую цельность, которая возможна только в едином, бесклассовом обществе. Однако, как заметил Мирский в ходе дискуссии, описание изначального гомеровского эпоса как голоса единого общества идеализировано Лукачем: ведь в греческом обществе были рабы, и потому оно не может рассматриваться как бесклассовое и гармоничное (2: 222).
Таким образом, Лукач представил несколько упрощенную модель романной эволюции; фактически он лишил ее множества исторических деталей, которые могли бы выявить совершенную им подгонку истории романа под трехступенчатую марксистско-ленинскую модель исторического развития, которое кульминируется в высшей стадии единства, когда социальные противоречия преодолены. Многие выступавшие обвиняли Лукача в том, что он не рассматривает значительный пласт добуржуазного романа или не дифференцирует различные поджанры. Иными словами, говорили об упрощенности его модели. Так, Переверзев, главный критик Лукача, приводил примеры не только средневекового или ренессансного, но и греческого романа (2: 230). Бахтин, будущий собеседник Лукача, в конце 1930-х годов рассмотрел эти греческие прецеденты довольно детально.
Продвигая свою модель, Лукач вынужден был прибегать в определенной мере к казуистике, особенно возводя канонических европейских писателей XIX века сомнительной классовой идентичности в ранг предтеч соцреализма. Величие ряда романистов героической эпохи реализма (до 1848 года) было достигнуто, утверждал Лукач, вопреки их собственным (классово обусловленным) желаниям и устремлениям (2: 216). Так, «величие Бальзака и его центральное положение в развитии романа основано именно на том, что он в своих образах создал прямо противоположное сознательно задуманному» (2: 218).
Лифшиц и Лукач стали теперь называться «вопрекистами», т. е. теоретиками, которые доказывали, что литературный гений (и здесь монархист Бальзак был для Лукача лучшим примером) обязан выступить с открытой социальной критикой вопреки своей политической позиции или классовой идентичности. «Вопрекистам» оппонировали «благодаристы», утверждавшие, что правдивое описание действительности возможно только благодаря авторскому (правильному) мировоззрению. «Вопрекистская» позиция позволяла Лифшицу, Лукачу и их адептам продвигать значительное число «буржуазных» европейских и русских писателей в существенно обновленный канон «великой литературы». Лукач с его «вопрекизмом» фактически атаковал то, что называли «вульгарным социологизмом», усматривавшим прямую связь между классовым и литературным содержанием (этот подход связывался с В. Переверзевым, который принимал участие в дискуссии).
Со временем дискуссия по статье Лукача все больше превращалась в повод для атак на Переверзева и его «социологическую» школу, которая имела безрассудство подчеркивать эмпирическую природу класса («вульгарный эмпиризм», 3: 235) и, того хуже, принижала ведущую роль «пролетариата» в культурном развитии — это обвинение позволило редактору «Литературного критика» Елене Усиевич и другим навесить на Переверзева ярлык «меньшевика». Уже ко второму своему выступлению атакующая манера Переверзева сменилась на примирительно-извиняющуюся, а его прежние сторонники начали от него отказываться (3: 236–237). Хотя до 1936 года школа Переверзева продолжала существовать (когда была полностью разгромлена), именно эта дискуссия в Комакадемии фактически поставила Лукача и его сотрудников на место Переверзева и не только утвердила их в качестве ведущих марксистских теоретиков литературы, но и смела рапповский провинциализм, фактически связав расширяющийся «пролетарский» горизонт с Гегелем, классической немецкой эстетикой и западноевропейским литературным каноном.
4. Рассказ или описание? Атаки на экспрессионизм. Споры о лирике
Либеральные тенденции, нашедшие отражение в борьбе с вульгарным социологизмом во время дискуссии о романе, были сбалансированы во второй половине 1930-х годов куда более жестким литературным каноном. Об этом свидетельствуют параллельные кампании против «формализма» и «экспрессионизма», а также очевидный поворот в сторону русского национализма. В то же время вторая половина этого десятилетия отмечена публичным противостоянием установленным нормам соцреализма. Противоречия, как мы видели, были сфокусированы вокруг дебатов о жанре. Помимо романа, интенсивно обсуждались все жанры прозы, а также лирика.
В дискуссии о романе общим приемом защиты Лукача от обвинений в том, что он упустил тот или иной пример, было возражение, что каждый такой пример есть всего лишь «факт», «случай» (Кеменов, 3: 241–242; Лифшиц, 3: 248), и потому он не может противоречить обобщениям, взятым у Маркса, Энгельса и Ленина — а также, добавляли Лифшиц и Лукач в своих заключительных словах, Сталина. В центре работ Лукача этих лет находилась оппозиция частного и универсального, весьма проблематичная для марксистско-ленинской теории и связанная с альтернативой, рожденной «фактом» и «случайностью». Из множества статей Лукача этого периода ключевым в этом смысле было эссе «Рассказ или описание?» (оно появилось одновременно по-немецки в журнале «Internationale Literatur» и по-русски — в «Литературном критике»[860]). В этой работе, которая во многих смыслах представляет собой переформулировку позиции, ранее им защищаемой (в частности, в его берлинской статье «Reportage oder Gestaltung»[861]), Лукач вроде бы о-писывает путь, пройденный европейским романом XIX века, но фактически пред-писывает то, что должно произойти с соцреалистическим романом в XX веке. Он не просто противопоставляет два вида репрезентации, обозначенных в названии, но маркирует их (рассказ — позитивно, описание — негативно) и использует в качестве парадигм двух подходов на примере описания скачек у Толстого и Золя (соответственно в «Анне Карениной» и «Нана»); он также использует в качестве положительного примера Бальзака. Особенный интерес вызывает у Лукача отношение к детали в обеих сценах; он указывает: если у Золя сцена скачек практически независима от повествования, то в «Анне Карениной» (позитивный пример) Толстой использует деталь, подчиняя ее общей сюжетной схеме.