Берег варваров - Норман Мейлер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Безо всякого внешнего повода он вдруг вновь заговорил вслух:
— Я вот себя спрашиваю, случайно ли так получилось, что вы настолько поверили мне. Если не брать в расчет возможность того, что все это время вы меня просто обманывали, то остается предположить, что я здорово изменился за последние годы. Судя по всему, мне удалось создать о себе впечатление как о человеке внутренне цельном и способном на серьезные теоретические размышления. Ну не зря же вы, человек думающий, стали в какой-то мере на мою сторону. Вполне может быть, что мой внутренний потенциал не был растрачен окончательно за время революционной деятельности, а если так, то, значит, есть надежда, что я, удайся мне освободиться от гнета сотен совершенных преступлений, еще смогу нанести ответный удар, причем весьма ощутимый, вместо того чтобы семенящими шажками пытаться уйти от столкновения с противником. Впрочем, нет, — с этими словами он сцепил ладони и потер их одна о другую, — это все рационалистские измышления. А поверить мне можно лишь для того, чтобы я помог соскрести остатки тухлого мяса с гниющих костей, чтобы разобраться в том, как я буду признаваться в своих преступлениях и пороках, или хотя бы для того, чтобы солидаризироваться со всеми несчастными, зависимыми от чужого мнения людьми, которые с не меньшим удовольствием следили бы за ходом расследования моего дела.
Так он и продолжал говорить, вероятно, пытаясь наверстать все то, о чем молчал долгими бессонным ночами — лежа в постели с ободранной кожей, обнаженными нервами и терзаемым болью телом. В этом полубреду, когда недодуманные, недоформулированные мысли сталкивались в его сознании одна с другой, мир вокруг превращался в череду символов, знаков и коннотаций. Какой-нибудь стоявший в углу стул мог представлять собой для него все его детство, а теплое мягкое тело Гиневры, спящей бок о бок с ним, могло стать для него воплощением всех тех женщин, которых он знал за свою жизнь. Вот только проявлялось в теле жены лишь то неприятное, что приносили ему эти женщины. Удовольствия же были скрыты где-то в другом, дальнем уголке памяти. Пытаясь найти эти воспоминания, он натыкался на другие образы, и вот уже тело жены становилось символом любой человеческой плоти — плоти живой или мертвой, а значит, и мертвой плоти всех тех покойников, которых ему довелось видеть, а некоторых из них и превратить в мертвецов из живых людей.
— По его словам, я единственный, кто заявляет, что перешел от практической революционной борьбы к чистой теории. И он говорит это с причмокиванием и придыханием, так он доволен собой. Он, видите ли, знает, что говорит по этому поводу статистика, и ему этого достаточно. На этом он готов основывать все свои дальнейшие умозаключения. Вот только знает ли он, да и вы, Ловетт, понимаете ли вы, что это такое — вернуться назад? Да это, быть может, величайшее достижение всей моей жизни, — заявил вдруг Маклеод. — Подумайте об этом, представьте себе всю эту ситуацию, призвав на помощь все свое воображение. Попытайтесь почувствовать, каково это — присягнуть стране, находящейся там, за океаном, и вдруг в какой-то момент прийти к выводу, что мы оказались неспособны решить те исторические задачи, которые стояли перед нами. Представьте, что вы вдруг поняли, что взялись делать мир лучше далеко не с лучшими людьми. Представьте, как день за днем вас терзают сомнения и крамольные мысли, как вы вконец запутываетесь и вдруг с мрачным и каким-то животным удовлетворением узнаете о том, что на вашу долю выпадает весьма неприятная, да что там, просто омерзительная работа и вам от нее уже не отказаться. Ситуация складывается тяжелая. Что ж, сделаем ее еще сложнее. Добьемся того, что она станет совсем невыносимой. Нужно выбить из себя остатки сентиментальности, выдавить последние капли розового сиропа, которые еще оставались в вашем сознании.
Маклеод вдруг остановился посреди комнаты и выжидающе посмотрел на меня. При этом он тяжело дышал, и у меня возникло ощущение, что, будь у него в руках стакан воды, он выпил бы его буквально одним глотком.
— Но это еще не все. Очень скоро вы узнаёте, что и выполнение этого задания ставят вам в вину, и сомнения начинают вновь жечь вас изнутри, только на этот раз это уже не тлеющие угольки и не пронзительные искры, а полноценный пылающий костер. Нет, это самая настоящая топка. Вот вы, инвалид без памяти, — закричал он вдруг, обращаясь ко мне напрямую, — можете вы понять, почему мы пришли к такому состоянию, в котором реакционеры и контрреволюционеры практически задавили нас? У вас нет прошлого, нет прошлой жизни, а значит, вам неведомо, что это такое — под воздействием обстоятельств и собственных размышлений отвергать то, что было когда-то смыслом всей жизни. Вам, человеку без опыта и груза воспоминаний, неведом ужас признания собственных ошибок. Ну, был я, мол, в чем-то неправ, да и ладно, с кем не бывает. Вот только мои ошибки стоят дороже. Я начинаю спрашивать себя, зачем было все то, что мы делали, за что погибли миллионы людей по обе стороны баррикад. В какой-то момент ты понимаешь, что обречен. Обречен действовать так, как ты действуешь, и никак иначе. Каждым своим шагом ты лишь подтверждаешь свою верность выбранному пути, раз и навсегда выбранным политическим взглядам. Знаете, как я бы охарактеризовал сейчас те политические взгляды, которые исповедовал всю свою сознательную жизнь? Отсутствием какой бы то ни было позиции. Понимание собственной неправоты превращается в постоянный кошмар. Ты видишь, как мир становится с ног на голову. Через некоторое время ты понимаешь, что единственный способ абстрагироваться от всего этого — продолжать делать то, что делаешь. Ни о какой религии и речи быть не может. К спасению ты карабкаешься по ступеням из собственных преступлений. И вот посреди этого безумия, этой бесконечной суетливой деятельности ты находишь в себе силы остановиться и собрать в памяти старые добрые постулаты; пользуясь, как инструментами, понятиями прибавочной стоимости, накопления капитала и эксплуатации одного класса другим, ты вспарываешь тушу дозволенного. Ты вспоминаешь о том, что частную собственность необходимо уничтожить, а следовательно… Ты лежишь посреди ночи и думаешь, а раз думаешь, то, следовательно, существуешь. Ты убеждаешь себя в том, что и социализм должен существовать, чтобы тебе ни говорили и какие бы безумные мысли ни посещали твою голову. И вот однажды я зачем-то записал на листке бумаги смешную, но показавшуюся мне тогда занятной мысль: «Историческое предназначение советской власти заключается в разрушении интеллектуальной составляющей содержания марксизма». А ведь в это время темные силы из потустороннего мира уже начали одолевать меня. Понимая неизбежность своего поражения перед их натиском, я ополчился на других. На тех, кто, по моему мнению, предал наше дело. Предатели не погибали, более того, у них появлялась возможность присоединиться к тем, кто смог ужиться с этим новым эксплуататорским обществом. Никто из них не стал теоретиком, как справедливо заметил Лерой, проанализировав колонку цифр в таблице на одной из своих бумажек. Неудивительно, что их головы оказались забиты не теорией, а бесконечной последовательностью фактов по принципу «а сколько у тебя дивизий». Правильный они сделали вывод или неправильный — уже неважно. Выбора-то, в общем, как такового у них и не было, слишком уж сильно раскачали они нашу лодку, слишком прогнившим оказалось ее днище. Вот и они, гордо называвшие себя моряками, униженно выползли на берег после кораблекрушения и постарались вжиться в тот самый мир эксплуатации одного человека другим, который еще недавно отвергали всей душой. И вроде бы все у них получилось как нельзя лучше. Вроде бы они смирились с окружающим миром, и он смирился с ними. Но тут является какой-нибудь Лерой Холлингсворт, и все вновь идет наперекосяк. Мир эксплуатации должен сражаться, чтобы выжить. Для того чтобы часть людей в этом мире жила вполне сносно, нужно, чтобы эти люди молчали и не пытались мыслить не так, как им полагается. А еще для этого требуется, чтобы остальная часть человечества жила в нищете. Ну а чтобы обеспечить выполнение этого условия, требуются миллионы тонн пушек и другого оружия.
Впрочем, тон его обвинительной речи мгновенно менялся, стоило его мыслям вернуться к его же собственной персоне:
— А я… что сделал я сам, лично? Исчез ли я раз и навсегда, бесследно, или же мне пришлось ломать комедию много лет, вплоть до этой омерзительной кульминационной сцены с Холлингсвортом? Да, конечно, работать на других меня вынудили. Как-никак меня приняли здесь, в этой стране, в обмен на некоторые предоставленные услуги. Но все это слабое утешение. Поначалу, не поверите, у меня бывали моменты, когда я почти готов был вернуться, вернуться к тому, чем я занимался раньше. Впрочем, полагаю, мои новые злодеяния стали бы лишь бледной тенью того, что я творил раньше. Спасло меня, как ни странно, лишь то, что я в тот период просто пылал ненавистью. Ненавистью к той партии и к тому прошлому, на которое я потратил свои лучшие годы. Эта ненависть к другим спасла меня от ненависти и презрения к самому себе. И вот в таком состоянии, можете себе представить, чего мне стоило смириться и найти другой выход. Я имею в виду теоретическую работу. Это было бы честным отступлением и достойным поражением. Но какая уж там теоретическая работа, когда человек не доверяет самому себе. Внутренние противоречия сделали мою жизнь совершенно невыносимой. И вот, чтобы окончательно добить себя, я фактически имплантировал в свою плоть тот проклятый крохотный предмет, из-за которого за мной стали охотиться и бывшие соратники, и бывшие противники. По крайней мере, возвращение назад стало абсолютно невозможным. И несмотря на это, с присущим людям моего типа самомнением я презираю Лероя, который, став по воле судьбы моим судьей, размазывает меня, как чернильную кляксу по своим бумажкам. Во всей этой ситуации для меня неприемлемо и даже омерзительно только одно: этот человек не способен понять, что все те мучения, на которые он меня обрекает, — это ничто по сравнению с тем, что мне уже довелось выдержать в прошлом. Я убеждаю самого себя, что он не виноват, что у него мозги устроены, как у нормального полицейского, и он видит только убийства и реагирует на них. Какое в конце концов ему дело до всех тех поражений и капитуляций, выпавших на мою долю, при каждом воспоминании о которых я внутренне содрогаюсь от стыда. Меня то бросает в истерику, то просто трясет мелкой дрожью, а то и охватывает чувство почти сладостной боли. Я думаю обо всем, что натворил. О своих ренегатских контрреволюционных метаниях, бесконечных спорах и возражениях неизвестно кому неведомо зачем, обо всех тех шагах к предательству самого себя, которые я совершил, превращаясь из революционера неизвестно в кого. Ну а все те преступления, которые являются таковыми с точки зрения закона, — это лишь внешнее подтверждение моего внутреннего перерождения. Нет, точнее будет сказать — вырождения. Сейчас я уже готов признать, что Лерой, как это ни смешно, вполне вероятно, прав и мне уготована участь стать всего лишь еще одной закорючкой, ну, быть может, одной цифрой в его статистической таблице. Есть в этом, наверное, какая-то высшая справедливость, и было бы глупо ожидать благодарностей или сладостнопочетного наказания за все те грехи, которые висят на моей совести и о которых Холлингсворт даже не подозревает.