Избранное. Том I-II. Религия, культура, литература - Томас Элиот
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наше обиходное мышление гораздо проще объясняет чудесное через естественное, нежели естественное — через чудесное. Второе, однако, не менее необходимо, чем первое. Чудо, которое именно в данном качестве признано всеми и в которое все без труда поверили, выглядит каким-то странным чудом, поскольку то, что является чудом для всех без исключения, для всех же может показаться чем-то вполне естественным. Мне кажется, заслуживает доверия любое объяснение четвертой Эклоги, сделанное комментаторами или историками, поскольку и тех и других интересует прежде всего, какой смысл сам Вергилий вкладывал в свои стихи. Однако, если при этом в мире существует такая вещь, как вдохновение, — а от употребления этого слова мы до сих пор не отказались, — то именно оно как раз и не поддается историческому исследованию.
Мне пришлось рассматривать четвертую Эклогу, так как это настолько важно при обсуждении места Вергилия в христианской традиции, что уход от подобного разговора мог бы оказаться неправильно понятым. Говорить же о ней, не определившись относительно взгляда, согласно которому там содержится пророчество о пришествии Христа, было бы вряд ли возможно. Я хотел лишь показать, что буквальное прочтение этой Эклоги как пророчества сыграло решающую роль для раннего признания Вергилия в качестве подходящего чтения для христиан и тем самым обусловило его влияние на христианский мир. Я не нахожу в этом ни простой случайности, ни какого-то литературного курьеза. Более всего, однако, меня интересует то смыслообразующее начало у Вергилия, которое обеспечивает ему столь важное, прямо-таки уникальное место в конце дохристианской и начале христианской эры. Его взгляд обращен в обе стороны, он образует связь между старым и новым миром, четвертая же Эклога может рассматриваться как символ такого его положения. Итак, в чем же именно величайший из римских поэтов предвосхищает христианский мир, притом так, как это не было дано поэтам греческим? Ответ на данный вопрос дается покойным Теодором Геккером в книге, недавно опубликованной в английском переводе под названием "Вергилий, отец Запада"[216]. Его методом я и собираюсь в дальнейшем воспользоваться.
Теперь позволю себе небольшое отклонение личного свойства. Когда я учился в школе, случилось так, что мое знакомство с "Илиадой" и "Энеидой" произошло в один и тот же год. К тому времени я уже утвердился во мнении, что изучение греческого языка интереснее латинского. Я и сейчас думаю, что совершенство этого языка является непревзойденным по части передачи широчайшего диапазона и тончайших нюансов мысли и чувства. Тем не менее Вергилий оказался мне ближе, чем Гомер. Быть может, все было бы иначе, начни я с "Одиссеи", а не с "Илиады", поскольку после прочтения нескольких песен "Одиссеи", — а мне так и не пришлось прочесть в греческом оригинале больше этих нескольких песен, — я испытал гораздо больше удовольствия. Слава Богу, такое мое предпочтение совсем не означало, что я счел Вергилия более великим поэтом. От такого заблуждения нам удается уберечься в юности просто потому, что мы слишком естественны, чтобы задаваться подобным искусственным вопросом — искусственным, поскольку, как бы Вергилий ни следовал методу Гомера, он отнюдь не старался создать нечто совершенно идентичное. С таким же точно успехом можно было бы подвергнуть оценке сравнительное "величие" "Одиссеи" и "Улисса" Джеймса Джойса на том лишь основании, что Джойс для совершенно других целей использовал сюжетную схему "Одиссеи". Моему наслаждению "Илиадой" в этом возрасте препятствовало поведение персонажей, о которых писал Гомер. Причем боги оказались таким же игралищем страстей, были столь же безответственны, лишены социального инстинкта и чувства "честной игры", как герои. Это меня шокировало. Ахилл вообще выглядел головорезом; единственным героем, кто хоть как-то отличался своим умением себя вести и здраво судить, был Гектор. Такого же взгляда, как мне казалось, придерживался и Шекспир:
Когда известно всем нам, что Елена
Жена царю спартанскому, закон
Природы и народов побуждает
Ее вернуть[217].
Перевод Т. Гнедич.
Все это может показаться всего лишь капризом самодовольного юнца. Мое раннее впечатление с тех пор претерпело изменения: сегодня я объясняю его тем, что инстинктивно предпочел мир Вергилия миру Гомера, поскольку он был более цивилизованным миром достоинства, разума и порядка. Когда я говорю: "Мир Вергилия", я подразумеваю мир, который сам Вергилий создал из того мира, в котором он жил. Рим императорской эпохи был достаточно зверским и грубым; во многих отношениях он оставался намного менее цивилизованным, нежели Афины времен расцвета. Римляне гораздо менее афинян оказались наделены способностями к искусству, философии и чистой науке и гораздо более косноязычны в выражении поэтической или абстрактной мысли. В поэзии Вергилия римская цивилизация выглядит значительно лучше, чем она была на самом деле. Его способ чувствования ближе христианскому, нежели у любого другого римского или греческого поэта; не такой, вероятно, как у ранних христиан, но близкий тому, что существовал в эпоху, к которой мы относим зарождение христианской цивилизации. Невозможно сравнивать Гомера и Вергилия, но возможно сравнивать цивилизацию, которую в неизменном виде принимал Гомер, с цивилизацией Рима, переработанной сознанием Вергилия.
Какие же качества Вергилия делают его столь близким христианскому сознанию? Мне кажется, что наиболее многообещающий способ разобраться в этом связан с методологией Геккера, и заключается он в том, чтобы прояснить значение некоторых ключевых слов. Такими словами являются labor ("труд"), pietas ("благочестие") и fatum ("судьба"). Для понимания философии Вергилия (употребляя это слово, я хочу напомнить, что философия поэта — совсем не одно и то же, что философия абстрактного мыслителя) главным произведением оказываются, на мой взгляд, "Георгики"[218]. Будучи техническим трактатом по земледелию, "Георгики" трудны для чтения и скучны. Большинство из нас не настолько знает латынь, чтобы читать их с удовольствием, и не имеет особого желания вернуться к мукам школьных лет. Поэтому я рекомендую перевод м-ра Дей Льюиса[219], сделанный современным стихом. Тем не менее, — это произведение, которому автор посвятил много времени, труда и поэтического гения. Почему он его написал? Не следует думать, что он взялся поучать земледельцев родной страны, как им заниматься своим исконным делом. Или поставил себе цель написать доступное пособие для горожан, решивших купить землю и обрабатывать ее. Не похоже и на то, чтобы им руководило желание оставить для будущих поколений свидетельство о практике ведения сельского хозяйства, принятой в его время. Скорее всего автор надеялся напомнить землевладельцам, покинувшим свои угодья с целью получить возможность предаваться удовольствиям жизни или политическим интригам в столице, об их фундаментальной обязанности возделывать землю. Мне совершенно ясно представляется, что, каковы бы ни были его сознательные мотивы, Вергилий хотел подчеркнуть достоинство сельского труда и необходимость добросовестной обработки почвы, от которой напрямую зависит как духовное, так и материальное благосостояние государства.
Тот факт, что все крупные поэтические формы, использовавшиеся Вергилием, имели прецеденты в греческой поэзии, не должен заслонять той оригинальности, с которой он воссоздавал каждую из них. Что же касается духа "Георгик", то ему, на мой взгляд, прецедента не существует, а выраженное в них отношение к земле и к труду земледельца должно быть особо внятно нам сейчас, когда общественное внимание привлечено к проблемам городских аггломераций, бегству из сельской местности, грабительскому и расточительному отношению к земельным и природным ресурсам. Греки научили нас, что досуг — вещь достойная, а жизнь, проводимая в размышлении, — высшая ее разновидность. Но у греков это уважение к досугу сопровождалось презрением ко всякой физической деятельности. Вергилий же осознал, что земледелие является фундаментом цивилизации и утвердил достоинство человеческого труда. Жизнь, проведенная в трудах, и жизнь, проведенная в размышлении, впервые объединились с появлением первых христианских монашеских орденов. Труд и досуг перестали быть занятиями разных классов людей, из которых один был благородным, а другой, низший, — чем-то вроде рабов. В средневековом мире присутствовало множество совсем не христианских черт, да и повседневная жизнь мирян очень отличалась от той, которую религиозные ордена считали своим идеалом. Однако сам принцип, согласно которому действие и размышление, труд и молитва в равной степени присущи жизни совершенного человека, был установлен все-таки христианством. Не исключено, что прозрения Вергилия не прошли мимо монахов, читавших его произведения в своих кельях.