Век тревожности. Страхи, надежды, неврозы и поиски душевного покоя - Скотт Стоссел
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из книги нейробиолога Роберта Сапольски следует, среди прочего, что человеческие социально-политические системы, обладающие высокой степенью динамики и текучести, порождают больше тревоги, чем статичные. Как отмечает Сапольски, «на протяжении 99 % истории человечества» общество «отличалось поразительным отсутствием иерархичности» и потому не вызывало таких психологических стрессов, как современная эпоха{365}. Сотни и тысячи лет стандартной формой общественного устройства была родовая и племенная община, а такие общины, судя по существующим ныне первобытным племенам, живущим охотой и собирательством, «на удивление эгалитарны». Сапольски берет на себя смелость утверждать, что появление сельского хозяйства – относительно недавняя веха на пути прогресса – «было одним из глупейших шагов в истории», поскольку позволило запасать еду и привело «к стратификации общества и разделению на классы». Стратификация породила относительное богатство и бедность, завистливое сравнение и поводы для статусной тревоги.
Джером Каган тоже склонен винить в несовпадении наших эволюционных установок и современных культурных ценностей смену общественного строя в ходе истории. Такие качества, как чрезмерная робость, осторожность и оглядка на чужое мнение, которые в первобытном обществе носили адаптивный характер, «во все более конкурентной, мобильной, индустриальной городской среде куда менее адаптивны, чем при сельскохозяйственном деревенском укладе несколько столетий назад», – пишет Каган{366}. В дописьменной культуре все члены сообщества обычно исповедовали одни и те же ценности и имели одни и те же источники смысла существования. Но где-то в V в. до н. э. ценности начали все больше расслаиваться, тенденция эта резко прибавила темп сперва в эпоху Возрождения, а потом во времена промышленной революции. В результате, особенно со Средних веков, «раздумья о пригодности своих умений, соответствии своего статуса и правильности моральных принципов порождали совершенно иное неприятное чувство, – пишет Каган. – Это чувство, названное тревожностью, пробилось на самую вершину иерархии человеческих переживаний». Возможно, человеческий организм не приспособлен к такой жизни, на которую в последнее время обрекает его общество: суровая конкуренция, где достижения возможны лишь за чужой счет и где «невротическое честолюбие» заменило солидарность и взаимовыручку. «Конкурентный индивидуализм препятствует ощущению сплоченности, а нехватка сплоченности и поддержки – это ключевой фактор современной тревожности», – доказывал Ролло Мэй в 1950 г.{367}
К 1948 г., когда Оден получил Пулитцеровскую премию за «Век тревоги» – поэму из шести частей, изображающую мятущегося, «словно перекати-поле», человека в неустойчивом индустриальном мире, тревожность уже просочилась за пределы психиатрических кабинетов и стала общекультурным явлением. В послевоенные годы американские списки бестселлеров уже пополнялись книгами о том, как избавиться от нервного напряжения. Вслед за хитом 1948 г. «Как перестать беспокоиться и начать жить» Дейла Карнеги вышла целая серия книг с такими заглавиями, как «Расслабьтесь и живите», «Как контролировать беспокойство и самому вылечить нервы» и «Победа над нервным истощением и страхом», из чего следует, что Америка находилась в тисках «нервного срыва национальных масштабов», как выразился один социальный историк. 31 марта 1961 г. журнал Time (с «Криком» Мунка на обложке) заявил, что современная эпоха «почти повсеместно считается веком тревоги». В еще менее стабильных 1930‑х гг. британские и американские списки бестселлеров тоже пестрели «напряжением» и «нервами» в заглавиях популярной психологической литературы. «Победа над нервами. Вдохновляющий пример личного триумфа над неврастенией» выдержал многочисленные переиздания в 1933–1934 гг. «Вам нужно расслабиться. Практический метод избавления от гнета современной жизни» американского врача Эдмунда Якобсона занял первое место в списке бестселлеров The New York Times 1934 г.
Связывая тревожность с неопределенностью, Оден одновременно следовал долгой исторической традиции и предвосхищал открытия современной нейробиологии. Одно из первых значений слова «тревога» (anxiety) в английском языке так же ассоциировалось с хронической неопределенностью: британский врач и поэт XVII в. Ричард Флекноу писал, что тревожный человек «переживает из-за всего» либо «нерешителен», «колеблется в любом выборе, как пустые весы, которым не хватает гири мнения, чтобы склониться в ту или иную сторону… Его рассуждениям нет конца»{368}. (Одно из первых значений слова anxiety в «Оксфордском словаре английского языка» – «беспокойство о чем-то неопределенном» [курсив автора]). Как выяснилось в ходе недавних нейробиологических изысканий, неопределенность активирует тревожные контуры мозга; миндалевидное тело клинически тревожного человека необычайно чувствительно к неопределенности. «Непереносимость неопределенности – основная почва для повышенной тревожности», – пишет Мишель Дюга, психолог Университета штата Пенсильвания{369}. Страдающие генерализованным тревожным расстройством «крайне нетерпимы к неопределенности, – утверждает он. – Я пользуюсь метафорой „аллергия на неопределенность“… чтобы пациентам легче было представить свои взаимоотношения с неопределенностью». С 2007 по 2010 г. число статей, где встречается слово «неопределенность», выросло на 31 %{370}. Как тут не тревожиться?
Впрочем, возможно, не так уж сильно мы и тревожимся. Если углубиться в историю нервозности и меланхолии как культурного явления, станет очевидно, что притязания того или иного поколения на лавры самого тревожного почти ничем не отличаются от притязаний предыдущего и последующего. Британский врач Эдвин Ли заявляет в своем «Трактате о некоторых нервных расстройствах» (Treatise on Some Nervous Disorders, 1838), что «нервные болезни сегодня цветут буйным цветом, которого не знала никакая предшествующая эпоха и никакая другая страна»{371}, в унисон не только с представителем следующего поколения Джорджем Миллером Бирдом, но и с представителем предыдущего – британским морским хирургом Томасом Троттером. «Можно без колебаний утверждать, что сейчас, в начале XIX в., на нервные болезни… приходится две трети всех недугов цивилизованного общества»{372}, – писал Троттер в 1807 г. в книге «Рассмотрение нервного темперамента» (A View of the Nervous Temperament)[199]. За 80 лет до Троттера Джордж Чейн, самый именитый «нервный врач» своего времени, доказывал{373}, что «ужасающие симптомы» нервной болезни, которую он назвал «английской», «едва ли были ведомы нашим предкам, никогда не достигали таких роковых пиков и не поражали такое количество людей ни в одной известной стране»[200].
Некоторые историки ведут отчет современного представления о тревожности от работы оксфордского ученого XVII в. Роберта Бертона[201]. Бертон не был медиком – он и из кабинета своего почти не выходил, несколько десятков лет штудируя гору литературы и сочиняя свой неподъемный труд под названием «Анатомия меланхолии», однако влияние на западную литературу и психологию оказал неизгладимое. Сэр Уильям Ослер, основоположник ординатуры как этапа подготовки медиков и один из самых выдающихся врачей конца XIX в., назвал «Анатомию меланхолии» «величайшим медицинским трактатом, когда-либо выходившим из-под пера дилетанта». Этот трактат высоко ценили и обращались к нему в своих трудах Джон Китс, Чарльз Лэм и Сэмюэл Тейлор Кольридж. Сэмюэл Джонсон, в свою очередь, признавался Джеймсу Босуэллу, что «это единственная книга, способная поднять его с утра на два часа раньше». Законченная в 1621 г., когда Бертону было 44, а потом многократно дополнявшаяся и исправлявшаяся за последующие 17 лет, «Анатомия меланхолии» представляет собой энциклопедический синтез материалов по истории, литературе, философии, точным наукам и теологии с древнейших времен до современных Бертону дней. Изначально выпущенная в трех томах, она постепенно разрасталась, поскольку Бертон до самой смерти в 1640 г. что-то исправлял и добавлял (а потом добавлял еще). Мой экземпляр, факсимиле шестого издания в бумажной обложке, насчитывает 1382 страницы очень мелким шрифтом.
В его труде много абсурда, нелепиц, противоречий, скучных мест и латыни (иногда одновременно). Но там есть и добродушие, и мрачный пессимизм, и утешительная мудрость по отношению к описываемому заболеванию (неудивительно, что Сэмюэла Джонсона так проняло) – перелопатив, кажется, всю мировую литературу, Бертон сумел собрать в одной книге все накопленные человеком знания о меланхолии, подготавливая фундамент для будущих писателей и философов. Кроме того, в работе отчетливо ощущается, что автор знаком с депрессией не понаслышке и, как Августин в «Исповеди» и Фрейд в «Толковании сновидений», опирается не только на чужое авторитетное мнение, но и на глубокий самоанализ. «Другие черпают знания из книг, – пишет он, – а я – из опыта меланхолии»{374}. Разумеется, знания Бертона тоже почерпнуты из книг – он цитирует их тысячами, и отчасти его труд интересен именно этим: объективным анализом собственного субъективного опыта[202].