ВАВИЛОНСКАЯ БАШНЯ - Александр Генис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот так, пудрой и помадой замазывая трещины в бытии, наш век впадает в детство. Сейчас он наклеил себе чужие усы и играет во взрослое, надежное, основательное и добропорядочное XIX столетие.
1992
____________________
* Стремление уйти от действительности в мир иллюзий, фантазии.
ХОРОВОД
Пролог
Прежде всего не будем торопиться. Трудно поверить, что такой тонкий и, по убеждению многих, деликатный человек, как Чехов, опускался до дидактических афоризмов. Скорее уж мы как раз из пошлой любви к ним упрощаем Чехова. Краткость бесспорно сестра таланта. Одна из сестер в этой громадной семье, где одних муз девять душ.
Многословием, конечно, часто маскируют пустоту, но ведь и торопящее читателя тире обычно появляется там, где автору сказать нечего. Оно соединяет края пропасти, которая разверзается между двумя мыслями. Не будь хлипкого мостика-тире, писателю пришлось бы заполнять бездну содержанием до тех пор, пока читатель не переберется на другую сторону. Этим как раз и занимались Толстой с Достоевским, напрочь лишенные добродетели лаконизма. От лаконцев, кстати, в литературе остались одни героические афоризмы, как бы написанные мечом-тире.
49
Чеховский совет, похоже, рожден телеграфом: точка-тире, точка-тире. Не уважение ли к электричеству, которое так ценил Чехов, привило писателям склонность к эллипсам и прочим литературным аббревиатурам? Раз за каждое слово надо платить, следует избавляться от ненужных слов.
Между тем литература является как раз искусством ненужных, лишних слов. История работает с необходимыми словами: приказы, лозунги, законы, литература — с теми, которые остались. Понятно, что вторых, необязательных слов больше, чем первых. В любой библиотеке толстых книг больше, чем тонких.
Однажды в типографии, где я работал метранпажем, случился пожар, повредивший линотипы. Остались только старинные наборные кассы с допотопными, вплоть до ижицы, шрифтами. И вот мне пришлось вручную, как Ивану Федорову, набирать передовую в свежий номер газеты. Тут я убедился, что цена каждого слова изрядно возрастает, если его составлять из литер. Кажется, один Розанов жалел своих наборщиков, что и ему не помешало сочинить полсотни томов.
Впрочем, раньше труд был дешевле, а слова дороже. Как-то в музее мы с одним поэтом осматривали средневековое Евангелие. Я опрометчиво высказался насчет самомнения автора, чей текст переписчики выводят золотом на пергаменте. На что поэт, по-моему не без зависти, заметил, что не видит в этом ничего странного, если учесть,Чьи слова в данном случае составляли текст.
Однако речь о другом. Когда я только учился водить машину, меня всегда беспокоила дорога. Очень хотелось знать, что за поворотом, в каком ряду ехать, где затормозить, где обогнать — и так до самого конца. Перед тем как сесть за руль, я пытался проиграть в уме сценарий всей предстоящей поездки, что, конечно, невозможно. Дорога так велика, так длинна, так обильна неожидан-
50
ностями, что не стоит даже делать вид, будто карта ее заменяет. Но как-то вдруг я почувствовал — не понял, на это-то меня и раньше хватало, а именно почуял, — что дело не в дороге, а в машине. Пока она в порядке, ни о чем не надо беспокоиться — надо просто гнать зайца дальше. (Тут, конечно, намечается аналогия с литературой, хоть и не совсем точная. И хорошо, ибо с некоторых пор я с подозрением стал относиться ко всему, что делится без остатка.) У опытного водителя вместо плана предстоящего пути брезжит лишь адрес: из пункта А в пункт В. Посередине опять спартанское тире, на которое совсем не похожа настоящая дорога, обильная виражами, приключениями и переживаниями. Но мы даже себе боимся наскучить подробностями.
Впрочем, и афоризм обманчив: его мнимая решительность больше обнажает автора, чем скрывает его от нескромного взгляда. Надо только чуть приглядеться к отточенной до лаконизма мысли, чтобы увидеть за ней голого, дрожащего мыслителя. Увы, и афоризм — вид исповеди, не рискующей поделиться с читателем подробностями.
Таким сплошным афоризмом, кстати, был коммунизм, который “квантовался” лозунгами, призывами, манифестами, стихами и любыми другими текстами, куда можно вставить тире. Даже тех, кто спорил с ним, он соблазнял той же пунктуацией, провоцируя на обобщения. Власть упрощала литературные задачи: правду ведь можно сказать только о том обществе, которое ее скрывает. Культура, вынужденная отказаться от антитезы “правда-ложь”, обнаружила на ее месте пустоту, которую предусмотрительный Набоков давно предложил заполнять подробностями, этим “аристократическим элементом в государстве общих понятий”.
Особо хороши подробности у талантливых интерпретаторов. Трактуя чужой текст, исследователь, честнее
51
сказать — соавтор, строит концепцию из готовых кирпичиков, обращаясь с оригиналом с величайшим произволом. В этом он подражает автору, который ведь тоже своевольничает со своим материалом — жизнью.
И все же для захватывающих, пленяющих воображение и заражающих духом соперничества интерпретаций требуются универсальные концепции с претензией на конечную правду, на единый всеобъясняющий принцип. Идея свести разнообразие к единству покоряет тем, что обещает упростить мир до того предела, за которым мы уже сможем с ним справиться и сами. В этом красота и прелесть всех великих гипотез: от марксизма и фрейдизма до бахтинского карнавала и ОПОЯЗовского формализма. При этом сама теория стремительно теряет убедительность. Интеллектуальный монолит разрушают исключения, которых накапливается столько, что и правила не остается. Сложность разъедает простоту. Тем не менее конкретная интерпретация от этого поразительным образом не страдает. Вероятно, она, трактовка текста, и есть главный результат теории. Последняя служит лишь опорами, строительными лесами для возведения первой. Наверное, нечто похожее знают и точные науки, где неверные, ошибочные, заведомо неполные теории дают “работающие” результаты в виде машин и приборов.
Интерпретация на самом деле не объясняет тексты, а множит их. (Ну почему беззаботным беллетристам позволен тот авангардный произвол, который запрещен авторам, пишущим не о жизни, а о ее культурных отражениях? Где “филологический” роман, в котором автору доставляется такая же свобода говорить безответственные и недоказуемые вещи, что и персонажам художественной литературы? Писатель прячется за спины вымышленных героев, а тут прятаться не за кого, как на бруствере: рвануть рубаху на груди — стреляй, кому не лень. Всем лень.) И все же интерпретатору нужна пре-
52
тензия на универсальность его метода, чтобы справиться с хаосом культурного феномена. Эстетика тут играет роль просодии — это способ организации протоматерии культуры, попытка найти в ней закономерность, установить иерархию, раскрыть структурность. Поэтому со временем, когда эстетическая теория обнаруживает свою ложность, интерпретация сохраняет ценность. Критика бывает либо талантливой, либо бездарной, но никогда-правильной. Претензия на научную достоверность приводит к появлению исключительно скучных трудов, неинтересных во всех своих деталях. То-то структуралисты сами себя читают с тоской. Их ученость — демонстрация методологических возможностей, упрямая, но не ведущая за собой читателя.
Проблема интерпретации неизбежна для любой культуры, ибо так она приручает и воспитывает своих клиентов. Ренессанс начался с интерпретации античности, а значит, его первый герой не художник, а критик, не творец, а истолкователь, не писатель, а читатель.
Казалось бы, многозначительная параллель с нашим неоалександрийским веком. Однако тогдашние читатели и почитатели антиков были куда самостоятельнее, а попросту наглее в своих трактовках классиков. Мы не столько интерпретируем, сколько укладываем и упаковываем. Они хотели пустить в дело, а мы — заморозить и в музей.
Все-таки Ренессанс любил свою эпоху больше чужой, поэтому художники всегда наряжали древних в современные костюмы. Это все равно, что играть Гамлета в джинсах — практика хоть и распространенная, но неповсеместная.
Однажды в Ассизи я встретил веселого францисканца. Указывая на варварски смытую фреску собора, он объяснял, что раньше не относились к искусству с трепетом — всегда можно было позвать другого художника,
53
чтобы тот сделал роспись еще и лучше. Обычно это оказывалось правдой. Старое тогда не считалось заведомо лучше нового.
Бернини, чтобы отлить папский престол в соборе святого Петра, ободрал бронзовую крышу с римского Пантеона. Какой же самоуверенностью обладал художник, посчитавший, что он использует античную бронзу с большим толком.