Русские Вопросы 1997-2005 (Программа радио Свобода) - Борис Парамонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как и подавляющее большинство человечества, я не принадлежу к поклонникам солженицынской эпопеи "Красное колесо", но не могу не признать, что в ней встречаются сильные страницы. Одна сцена, даже целая глава просто гениальна: разговор Ленина с Парвусом, теснящихся на узкой эмигрантской койке. Возникает ощущение какого-то гомосексуального брака, порождающего мертвый плод - русскую революцию. У Солженицына нельзя обнаружить следы гоголевского влияния, но эта сцена кажется гоголевской - не стилистически, а именно архетипически. То есть Солженицын на короткое время и в пространстве одной главы проник в тот же русский архетип.
Но Солженицын все же пишет задним числом, а у Гоголя мы встречаемся с предвидением русского будущего, с неким пророчеством. Природа пророчестив, как объяснил Юнг, вообще такова: слияние индивидуального бессознательного с коллективным бессознательным. Человек начинает видеть нечто, выходящее за грани его собственной личности, - и в пространстве, и во времени. Самый известный пророк европейской истории - Нострадамус. Конечно, тексты его не прямые, трудно в них разобраться, но люди, считающие, что они разгадали его шифр, дают толкования совершенно сногсшибательные. Например, по Нострадамусу - согласно его интерпретаторам - получалось, что большевицкому режиму срок - семьдесят четыре года и семь месяцев, то есть он должен пасть в 1991 году. Не этого ли мы были свидетелями?
В русской литературе можно укзать примеры подобных пророчеств - у Андрея Белого, писателя, кстати сказать, находившегося под огромным влиянием Гоголя. В "Серебряном голубе" он предсказал, да прямо и описал феномен распутинщины - простонародного темного мистицизма. Важны также "Записки чудака" - книга, которую высмеял Мандельштам, не увидевший этого ее аспекта: проникновение индивидуума в сверх-индивидуальную душу мира. И очень выразительно звучит роман "Москва под ударом" - 27-го года, в котором дана символическая картина пресловутых московских процессов, состоявшихся через десять лет.
Хочется сказать еще несколько слов о Белом, коли мы уже цитировали Блока, - эта пара ходит и должна ходить вместе. У него есть статья "Луг зеленый", дающая интересную интерпретацию гоголевской повести "Страшная месть". Белый нашел женскую идентификацию России у Гоголя - пани Катерина, погубленная ее отцом-колдуном. Вспомним, что отец Катерины склоняет ее к противоестественной с ним связи. Вспомним также, что он дан в образе некоего заморского человека, как бы иностранца: не ест галушек и свинины, а все попивает из фляжки какую-то черную водичку. Исследователи высказали предположение, что это кофе, западный напиток. Такие и подобные детали позволяют видеть в "Страшной мести" как бы притчу о гибели России, идущей с Запада, некое гипертрофированное славянофильство. Но если мы спроецируем сюжет на индивидуальные особенности Гоголя, то получится нечто иное и не менее интересное: гоголевское антизападничество окажется тогда теми же страхами репрессированного полового эксцентрика. Получается, что инцестом подменен гомосексуальный мотив: дитя Гоголя, Россия боится Запада, как сам Гоголь - собственных бессознательных влечений. Россия вытесняет свою любовь к Западу как нечто противоестественное и постыдное, видит в ней грех. Таков мистика, а правильнее сказать психопатология русского славянофильства.
Что касается гоголевского колдуна, не евшего галушек и свинины, то я на его стороне. Я сейчас соблюдаю диету, и мне близок человек, понимавший вредность мучных изделий и жирного мяса.
С.Г. как зеркало русской контрреволюции
У молодого Чехова, еще даже Антоши Чехонте, есть рассказ, из цикла "Пестрых", - "Капитанский мундир". В нем повествуется, как некий портной Меркулов, знававший лучшие времена, совсем зачах в провинциальном городишке за кройкой купеческих зипунов. И вот однажды капитан Урчаев, из местного воинского присутствия (военкомата по-советски), заказал ему сшить новый мундир. У Чехова получилась гоголевская "Шинель" наоборот, перелицованная "Шинель", так сказать: героем этого произведения стал не заказчик, а сам портной. Меркулов ожил за тонкой работой и снова почувствовал себя человеком. Ирония в том, что это самоощущение вернулось к нему тогда, когда заказчик стал подвергать его всем пыткам господского самодурства: помните в "Анне Карениной": кодекс офицерской чести требует заплатить шулеру, но позволяет не платить портному. Пик этого самоутверждения возник тогда, когда пьяный Урчаев сломал биллиардный кий о спину Меркулова, надоевшего ему клянченьем заработанных денег. Меркулов понял, что жизнь его снова наполнилась высшим смыслом.
Рассказик вроде бы немудрящий, но интерпретировать его можно по-разному, что и обнаруживает художественную его глубину. Вот что писали, например, либеральные критики - современники Чехова:
Гольцев: Чехов хорошо понимает зло несправедливых и несвободных общественных условий ... то нравственное искалечение, которому подвергались люди при крепостном праве.
Введенский: ...из-за раскатов безобидного смеха слышится горечь сожаления и досады на нашу сплошь и рядом жалкую и пошлую действительность.
Но вот что написал позднее, уже после смерти Чехова, продвинутый эстет Корней Чуковский:
Портной Меркулов шьет мундир не ради денег. У него не хватает на сукно, он продает корову, за труд ему не платят, бьют, гонят, - он все это терпит с восторгом фанатика. Все это искупается для него радостью шитья, радостью творчества. Он художник. В его душе портняжное искусство живет ради портняжного искусства.
Сократ выпил яду ради абсолютной справедливости. Джордано Бруно пошел в огонь ради абсолютной истины. Портной Меркулов готов стать жертвой абсолютного портняжного искусства.
Чуковский идет дальше - и парадоксально сравнивает Меркулова с героями "Вишневого сада", с утонченными и расслабленными барами Раневской и Гаевым. У Сократа-Меркулова была своя Ксантиппа - сварливая жена, бившая его кочергой за израсходованные на капитанское сукно коровьи деньги, а у Раневской и Гаева такая Ксантиппа - Лопахин, предлагающий вишневый сад вырубить и пустить освободившуюся землю под дачные участки. Им красота дороже денег, даже если это уходящая от них красота: сохранить ее они не могут, но и сами губить не согласны. И Чуковский делает вывод, который хочется, через девяносто лет, оспорить, - вывод о самом Чехове:
(Чехов) все вражье черное назвал белым, и как имеющий власть над людьми, совершил великое историческое дело. Он развил, укрепил, установил то распределение общественных симпатий и антипатий, которое так было нужно нашей трудной эпохе, и своей стихийной неприязнью к миру целей подорвал глубочайшую и предвечную сущность мещанской культуры - утилитаризм. Здесь великое социальное значение творений Чехова...
Во-первых, если это так, то деяние Чехова следует назвать не социальным, но антисоциальным. Во-вторых, сложность вопроса в том, что сам Чехова как раз был типом человека западного, буржуазного, мещанского, как это обозначено у Чуковского в приведенном высказывании, - он был человеком деловым, толковым и расторопным, и он не любил русских бесхребетных интеллигентов, презирал либеральную идеологическую жвачку и совсем не восторгался проблематичными добродетелями народа, как этого требовала господствовавшая либеральная идеология. Сотрудничество Чехова с Сувориным и его правой газетой было отнюдь не случайным. В то же время Чуковский прав в своем выводе о Чехове - о зрелом, последнем, так сказать, Чехове: в нем художник взял верх над буржуа.
Я однажды написал о Чехове статью, в которой показал, что эта перемена нарастала у него по мере приближения к смерти, медленного, но ощутимого его умирания. Смерть сорокачетырехлетнего человека, находившегося в расцвете творческих сил, была абсурдным парадоксом, открывавшим глаза на сомнительность самого человеческого существования, и в этом смысловом, вернее бессмысленном горизонте теряли первостепенную ценность все истины этого мира. Какой уж там утилитаризм и буржуазные добродетели, если с тридцати лет умираешь, и знаешь это. Художник в Чехове - его смерть, самая смертность человека. Укрепиться в буржуазном, на мир и на работу в мире ориентированном мировоззрении - и детям с внуками это завещать - можно дожив этак лет до восьмидесяти с хвостиком, как какой-нибудь Гладстон или те люди, некрологи которых до сих пор появляются ежедневно в Нью-Йорк Таймс: что не покойник - так девяносто два года.
Художество у русских - память смертная, memento more.
Мне хочется, однако, поговорить не о художниках, а о портных. Или скажем так: должен ли портной быть художником, работающим по принципу "искусство для искусства", или же все-таки думать иногда о деньгах?
На эти мысли навела меня недавняя покупка дома, как всякая покупка предмета, бывшего в употреблении, потребовавшая массы дополнительных работ, хлопот и расходов. Каюсь, грешник: захотел сэкономить - и подрядил для кое-каких поделок русского, некоего Сашу, из тех умельцев, что не редкость сейчас встретить в Америке: живут нелегально, без права на работу, и, соответственно, берут недорого. И в который раз на моем скромном примере подтвердилась истина буржуазной пословицы: скупой платит дважды.