Мальвиль - Робер Мерль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако я ничего не смог добиться. Передо мной была непробиваемая стена. Момо не кричал, как обычно: «Отвяжитесь ради бога». Он помалкивал. Только смотрел на меня с высоты, жалобно подвывая, и его черные глазки поблескивали среди нежной весенней листвы.
Что бы я ни говорил, в ответ мне неслось: «Неду!» (Не пойду.) Момо не вопил, как обычно, он твердил эту фразу совсем тихо, но очень решительно и движением головы, туловища, рук достаточно красноречиво подтверждал свой отказ. Но я продолжал упорствовать.
– Послушай, Момо, ну будь же умником! Тебе надо помыться, ведь ты идешь в церковь (я сознательно говорю «церковь», потому что слово «храм» ему непонятно).
– Неду!
– Ты не хочешь идти в церковь?
– Неду! Неду!
– Но почему? Ведь ты всегда любил ходить в церковь.
Он сидит на толстой ветке, непрестанно двигает перед собой руками и грустными глазами смотрит на меня сквозь мелкие, будто покрытые лаком листочки дуба. Все. Мне ничего не добиться, кроме этого скорбного взгляда.
– Придется его оставить тут, – говорит Мену, она притащила с собой одежду сына и теперь раскладывает ее у подножья дуба. – Он все равно не спустится, пока мы не уйдем.
И, повернувшись, она уже карабкается вверх по склону холма. Я бросаю взгляд на часы. Время не терпит. Впереди долгая официальная церемония, не имеющая ничего общего с теми чувствами, какие я сейчас испытываю. Момо прав. Если бы я мог, как и он, забравшись на дерево, повыть там, вместо того чтобы со своими безутешными сестрицами участвовать в этом гротескном действе, демонстрирующем сыновнюю любовь.
Я тоже поднимаюсь вверх по косогору. Сегодня он кажется мне необыкновенно крутым. Я иду, глядя себе под ноги, и вдруг с удивлением замечаю, что весь склон покрыт ярко-зелеными пучками молодой травы. Только что проклюнувшись, она необыкновенно подалась за эти несколько солнечных дней. У меня проносится мысль, что меньше чем через месяц нам с дядей Придется косить эту луговину.
Обычно при этой мысли у меня всегда весело на душе, и странная штука – я чувствую и сейчас, как во мне начинает подниматься радость. И вдруг словно обухом по голове. Я останавливаюсь как вкопанный. И накипевшие слезы ручьями текут по моим щекам.
Глава II
Затем события начали развиваться в стремительном темпе. Следующую веху придется поставить совсем рядом. Спустя год после несчастного случая. Однажды из Ла-Рока мне позвонил мсье Гайяк и попросил заглянуть к нему в контору.
Когда в назначенный день и час я приехал туда, нотариуса еще не было и старший клерк проводил меня в его пустой кабинет. Получив любезное предложение «немного отдохнуть», пока не придет шеф, я уселся в одно из тех кожаных кресел, где до меня томилось столько человеческих тел, объятых страхом чегото лишиться.
Убитое время. Бесплодные минуты. Я обвел глазами комнату, ее обстановка действовала угнетающе. Вся стена позади письменного стола мсье Гайяка состояла из выдвижных ящичков, набитых завещаниями покойных. Она удивительно напоминала ячейки колумбария, где хранятся урны с прахом. Ох уж эта человеческая мания – все раскладывать по полочкам. Темно-зеленые шторы на окнах, зеленой тканью обтянуты стены, в зеленый цвет выкрашены выдвижные ящички, и зеленой кожей обит верх письменного стола. На этом столе, рядом с монументальной чернильницей из фальшивого золота, помещалась довольно зловещая вещица, и я как зачарованный не мог отвести от нее глаз: мертвая мышь, вделанная в кусок прозрачного, как стекло, пластика. Видимо, мышь тоже подверглась классификации.
Мне подумалось, что ее, вероятно, поймали на месте преступления, в момент, когда она вгрызалась в угол какого-нибудь досье, и, вынеси ей смертный приговор, заключили в этот пластик. Наклонившись к столу, я взял в руки мышку вместе с ее одиночной камерой. Она оказалась довольно тяжелой. И тут я вдруг вспомнил, что лет тридцать назад, когда вместе с дядей я как-то заезжал к нотариусу, отец нынешнего мсье Гайяка пользовался этой штуковиной в качестве пресс-папье. Я смотрел на этого мелкого грызуна, обреченного на вечность. Когда мсье Гайяксын в свою очередь уйдет на покой, он завещает мышь вместе с ящиками колумбария и целым кладбищем папок на чердаке своему сыну. При мысли об этих нотариусах, передающих из поколения в поколение дохлую мышь, мне стало как-то невесело. Не знаю отчего, но на меня так и повеяло смертью.
Но вот входит мсье Гайяк-сын. Темноволосый, долговязый, цвет лица желтоватый, довольно сильная проседь. Он с несколько утомительной галантностью встречает меня. Затем, повернувшись спиной, выдвигает один из ящичков, извлекает оттуда папку, из папки – запечатанный сургучной печатью конверт и, прежде чем передать мне, вялым движением пальцев, стараясь сделать это незаметно, ощупывает еговидимо, нотариуса смущает невесомость конверта.
– Вот, мсье Конт.
А затем своим бесцветным голосом пускается в пространные комментарии, кстати абсолютно бесполезные, ведь я уже успел прочесть, что написано на конверте дядиным почерком, с нажимом на каждую букву:
"Передать моему племяннику Эмманюэлю Конту через год после моей смерти, если он, на что я надеюсь, будет это время заниматься хозяйством на ферме «Семь Буков».
Я не сразу вернулся домой, мне пришлось в городе заезжать еще по разным делам. И весь день письмо дяди пролежало нераспечатанным в кармане моего пиджака.
Я прочел его вечером, после ужина, закрывшись в маленьком дядином кабинетике на мансарде в «Семи Буйах». У меня слегка дрожали пальцы, когда я вскрывал конверт подаренным мне дядей ножом для разрезания бумаги в форме кинжала.
Эмманюэль!
Сегодня вечером, сам не пойму почему, ведь я чувствую себя вполне здоровым, я все думаю о смерти и вот решил написать это письмо. Мне даже чудно представить, что, когда ты его прочтешь, меня уже не будет и ты вместо меня станешь заниматься лошадьми. Говорят, двум смертям не бывать, а одной не миновать. По-моему, глупо говорят, мне и одна ни к чему.
Я оставляю тебе в наследство не только «Семь Буков», но также свою Библию и десятитомный словарь Ларусса. Я знаю, что ты теперь неверующий (но кто виноват в этом?), и все же читай иногда Библию в память обо мне. В этой книге не надо обращать внимания на нравы, главное в ней – мудрость.
При моей жизни никто, кроме меня, не открывал словарь Ларусса. Когда ты откроешь его, ты поймешь почему. Еще, Эмманюэль, хочу тебе сказать, что без тебя моя жизнь была бы пустой, ты мне доставил столько радости. Вспомни день твоего побега из дома, когда я пришел за тобой в Мальвиль.
Обнимаю тебя,
Самюэль.Я прочел и перечел это письмо.
Дядино великодушие заставило меня устыдиться. Всю жизнь я что-то получал от него, и теперь он же меня еще благодарит. От его слов: «ты мне доставил столько радости» у меня защемило сердце. Может, и не очень ловкая фраза, но за этими словами я почувствовал такую любовь к себе, что не знал, как и оправдать ее.
Я в третий раз перечитал письмо, и теперь мой взгляд царапнула фраза «но кто виноват в этом?». Я узнал вечную дядину манеру говорить намеками. Он предоставлял мне возможность самому подставить недостающие слова. Виноват ли отец, принявший «дурную веру?» Или поразительная душевная скудость моей матери? Или аббат Леба, этот инквизитор плоти?
Я подумал также: чего это ради дядя намекает на свой тогдашний приход в штаб-квартиру Братства, в Мальвиль? Для того ли, чтобы назвать один из тех дней, доставивших ему много радости, или за этим кроется что-то более значительное, о чем он не хотел сказать прямо? Мне слишком хорошо была знакома дядина манера выражаться уклончиво, чтобы сразу же решиться ответить на этот вопрос.
Достав из кармана огромную связку дядиных ключей, я без труда отыскал среди них ключ от дубового шкафа, так хорошо мне знакомый. Ключ был плоский, с зубчатой бородкой, он вставлялся в хитроумный замок, запирающий дверку на вертикальный металлический засов, скрепляющий верх и низ шкафа. Я открыл его и там на полках, до отказа набитых папками, обнаружил стоящие в один ряд словарь Ларусса и Библию – всего четырнадцать томов, так как Библия оказалась в роскошном издании: в переплете из коричневой тисненой кожи, в четырех томах. Я выложил все четыре тома на стол и перелистал их один за другим. Меня потрясли иллюстрации к ней. Они были исполнены подлинного величия.
Художник меньше всего заботился о том, чтобы приукрасить персонажей Священной истории. В его изображении они скорее напоминали свирепых и диких вождей древних племен. При взгляде на этих костлявых, худых, босоногих людей казалось, что от них исходит запах бараньего жира, верблюжьего навоза и песков пустыни. Они жили напряженной, суровой жизнью. И сам господь бог в представлении художника не слишком отличался от этих грубых кочевников, исчисляющих свои богатства количеством голов детей и скота. Он только был более могуч и еще более жесток. Достаточно было на него взглянуть, чтобы понять: он и впрямь создал этих людей «по своему образу и подобию». Если только, конечно, не наоборот.