Литературная Газета 6424 ( № 30 2013) - Литературка Литературная Газета
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вы себя ощущаете как писатель билингвальный или узбекский, пишущий по-русски, или русский, но с узбекским мироощущением?
– Боюсь разочаровать, но я себя – как писатель – вообще не ощущаю. У меня весь центр ощущения, всё скопление рецепторов – в том, что пишу. На кончиках собственных пальцев. Конечно, когда мы – Санджар Янышев, Вадим Муратханов и я – придумали «Ташкентскую школу», этот вопрос на какой-то момент стал важным. Кто мы, что мы. Нужно было это как-то самим себе вслух сказать. Да, выросли в Ташкенте. Да, «полукровки». Но этого мало. Для юридического гражданства этого «права почвы» и «права крови» обычно достаточно. Для литературного гражданства – нет. Тут важна та возгонка, которую этот опыт времени и места получает в твоих текстах. Степень его осмысленности и «пропитанности» им.
Тут, правда, есть и одна опасность. Что ты со своим нерусским, условно говоря, опытом сам себя обрекаешь на существование в некой литературной провинции. Сам себе организуешь резервацию или такой вот павильон на ВДНХ: Средняя Азия, арык, исрык, хлопок, ишак[?] Это, наверное, проблема любого нероссийского автора; первым с ней столкнулся Гоголь. Начинал он с «Диканьки» и «Миргорода», и даже фамилию для литературных занятий выбрал поукраинистей (до этого писался везде Яновским, что звучало для русского уха гораздо привычнее). Потом он отошёл от малороссийской тематики. Можно, конечно, найти какие-то украинские следы в его более поздних вещах. Но Малороссия уже отслоилась от него, уже перестала в нём «болеть». Может, оттого, что он там уже не жил, не знаю. Хотя вот писал же он, сидя в Риме, – о России...
– Восточный колорит явственно ощущается в ваших стихах и прозе. Как бы вы его определили: это своеобразное мировоззрение, особое ощущение пространства и времени или что-то ещё?
– Да, я как раз об этом. Только «восточный колорит» – это для меня звучит, скорее, как ругательство. Не совсем ругательство, конечно… Но как напоминание об этой резервации, точнее, лавке колониальных товаров. Чай, специи, финики сушёные. Значит, сам я что-то недокрутил, недоделал в своих текстах, если этот «колорит» лезет в глаза. Не для сравнения, конечно, но ведь не говорим же мы о «восточном колорите» в Новом Завете? А ведь там и верблюды, и толчея у Храма, столики менял, торговцы голубями, ослики с поклажей, виноградники, маслины, пыль, шум… Но как «Восток» это почему-то не воспринимается. Как это сделано, а? Это ведь, кроме прочего, выдающаяся проза. I и II века – когда писались или записывались Евангелия, – вообще расцвет античной прозы. «Жизнеописания» Плутарха, «Иудейские войны» Флавия, «Жизнь 12 цезарей» Светония, «Метаморфозы» Апулея…
– Ваша проза пронизана мистическим ощущением. Это для вас попытка создать иную реальность или высветить что-то глубинное в этой?
– Я пытаюсь создать – точнее воссоздать – многослойную реальность. «Мистика» – опять же, для меня немножко дешёвое слово. Простите за такую лингвистическую привередливость. Впрочем, мистика так мистика. Пусть на каком-то уровне, в каком-то слое то, что будет прочитываться именно в этом ключе. В мистическом. То есть связанным с тайной. Не с загадкой – загадка всегда имеет отгадку. А тайна – это то, с помощью чего разгадывается всё, кроме неё самой. Так что вы правы: писание – средство познания мира. А цель познания – дойти до того, что познанию не поддаётся. Но это только один слой. В другом тот же самый текст может быть прочитан, например, как приключенческий. Или даже юмористический, почему бы нет?
– Как бы вы сами определили стиль своей прозы?
– Обычно отвечаю, что считаю себя реалистом. Реалист – не натуралист, хотя эти два понятия иногда путают. Реалист создаёт, конструирует своим воображением некую реальность. Которой придаёт предельно узнаваемые, обыденные черты. А натуралист копирует то, что видит. У него врождённый дефект воображения: он описывает (порой – очень хорошо) то, что есть, и пытается через эти описания выбраться к чему-то… Каким-то идеям. Что натуралисту почти никогда не удаётся. От этого натуралисты так скучны и так неискоренимы в русской литературе.
– Кого бы вы отметили из наиболее ярких современных писателей?
– Вопрос сложный. Лучше скажу, кого я в этом году читал, хорошо? Хотя я больше, конечно, писатель, чем читатель; и читатель поэзии – больше чем прозы. И прозы несовременной – больше чем современной. Но если говорить о последней…
Прочёл – правда, пока только первую часть нового романа Глеба Шульпякова «Музей имени Данте». Шульпяков очень последовательно, талантливо, вдумчиво создаёт такой вот «поколенческий эпос», анатомию поколения: нынешних тридцатипяти–сорокалетних… Жёсткое, местами жестокое и одновременно элегичное повествование. Дмитрий Вачедин, «Снежные немцы», роман. Молодой прозаик, живёт в Германии, стартовал с немецкой темой. Русско-немецкой. Старт, на мой взгляд, исключительно удачный. Стиль замечательный, глаз точный, дыхание – в общем, всё есть. Надеюсь, ещё услышим об этом авторе.
«Несвятые святые» и другие рассказы» архимандрита Тихона. Ну, эту книгу все хвалят… И совершенно заслуженно. Ясный, прозрачный слог. Совершенно лишённый натужного пафоса, морализаторства.
Три обязательных вопроса:
– В начале ХХ века критики наперебой говорили, что писатель измельчал. А что можно сказать о нынешнем времени?
– Критик обязан быть недовольным – профессия у него такая. Хотя самое начало ХХ века и вправду было для прозы не блестящим. Особенно первые шесть-семь лет. Чехов уходит из прозы в драматургию (и вскоре умирает). Толстой – в проповедь (и тоже вскоре умирает). А на смену вроде ничего и не идёт, так могло казаться. Белый, Бунин, Горький – они в эти годы только на старте, ещё не написали наиболее известных прозаических вещей. Что остаётся? Мережковский с его бесконечной (и бесконечно схематичной) трилогией. Сологуб с Недотыкомкой. Да – ещё Осип Дымов. Очень популярный тогда был автор. Не помните? Неудивительно.
В начале нынешнего века – что-то похожее. Прежний период «больших имён» закончился. То есть тех, кто получил известность – и заслуженную – ещё в советское время. Почти за одно десятилетие уходят Айтматов, Аксёнов, Астафьев… Это только на «А». Период «больших имён», «больших тем», «больших героев». Занавес опущен.
Хотя «большой», «крупный» – конечно, не синоним хорошего. Многое из советской прозы и первой постсоветской просто не могу читать. Известной, хорошей прозы. А вот не лезет. И именно из-за «слоновости», переукрупнённости формы, из-за пафоса. Вообще надутые щёки очень затрудняют авторскую дикцию. Нынешняя проза хотя бы честнее – не обещает того, чего не может дать.
– Почему писатели перестали быть «властителями дум»? Можете ли вы представить ситуацию «литература без читателя» и будете ли продолжать писать, если это станет явью?
– Ну, с «властителями дум» всё ясно. Исчезли думы – исчезли и властители. «Думать», тем более «размышлять», стало неактуально, заметьте. Неинтересно стало и непрестижно. Да и некогда. «Соображать» – другое дело. Соображать, прикидывать. Но для этого властители не нужны. Тут каждый сам себе властитель. Точнее, калькулятор. Писатель тут совсем не требуется и тихо отходит в сторонку покурить. Наверное, к исчезновению «властителей дум» в литературе надо относиться как к вымиранию гигантских рептилий. Жалко, но ничего не поделаешь. Скоро будут реконструировать этот вид по косточкам. Под музейным стеклом. Динозавр. Мамонт. «Властитель дум».
А насчёт «писателя без читателя»… Да, массового читателя, как в советское время, в ближайшее время не будет. Но опять-таки, кто сказал, что массовый читатель – это хорошо? Высокие гонорары, известность («здравствуйте, Иван Иваныч!») – всё это лишает воздуха, по-моему. Убивает какой-то писательский нерв, очень важный. Лучшая советская проза создавалась в первой половине 20-х полуголодными, полубездомными и мало кому тогда известными людьми. Зощенко читал свои лучшие рассказы в ледяном Доме искусств, в комнатёнке Слонимского… Потом, в конце 20-х, писателей стали прикармливать, раскармливать, печатать огромными тиражами. Обеспечивать им массового читателя. Это, по-моему, для литературы было даже хуже, чем цензура. У нескольких поколений авторов сложилась наркозависимость от всего этого. До сих пор у многих старших коллег ломка не прошла…
Мне было немного легче. Я очутился в литературе в начале 2000-х. Над входом висели такие потускневшие буквы «Р у с с к а я л и т е р а т у р а», ниже нацарапано: «Оставь надежду всяк сюда входящий». Тем более, представьте, в Средней Азии, где я живу и пишу. Тут русского читателя – читателя серьёзной литературы – тоже пора в Красную книгу заносить. Или сразу в музей, рядом с мамонтовыми костями «властителя дум»… Хотя в самом начале 2000-х этот читатель был в Ташкенте ещё как-то заметен, чем-то неуловимо выделялся. Мы с Янышевым и Муратхановым даже шесть поэтических фестивалей организовали в Ташкенте; и эти люди приходили, спрашивали книжки, задавали вопросы. Хотя уже чувствовали, что круг этот сужается просто на глазах, с таким вот шелестом. Нет, никаких притеснений – естественный процесс. Может, если бы были притеснения, для самой литературы это было бы лучше, у неё всегда в запасном сундуке лежит рубище страдальца. Нет, читатели просто стареют, тускнеют, уезжают, а обновления не происходит – не считая каких-то юных неофитов с абсолютно стерильными читательскими мозгами… Например, недавно одного нашего прозаика (русскопишущего) спросили на встрече с читателями – причём дело происходило в нашей самой центральной библиотеке: «А вы с Пушкиным встречались?» На полном серьёзе!