Хроники минувших дней. Рассказы и пьеса - Леонгард Ковалев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вдруг сзади послышался крик: размахивая кнутом, за нами бежал извозчик. Вадик остановил лошадь. Извозчик подбежал и… стал благодарить нас за то, что мы сберегли коляску и лошадь, еще и прокатил нас. И, нужно сказать, это несравненное удовольствие. Кто сейчас может понять такое? Рессорная коляска на шинах, кожаные сиденья, прорезиненный, со специфическим запахом, откидной верх, сверкающие лаком и никелем детали, конь-красавец, отличная сбруя. Катишься, будто плывешь, и по мостовой цокают подковы.
В Москву попеременно ездили дедушка, бабушка навестить дядю Васю, дядю Федю с их семьями, ездил отец. Каждый раз я с нетерпением ждал их возвращения: они должны были привезти новую книжку. Из этих книжек запомнилась большого формата с приятной желтенькой обложкой – стихи Михалкова. Стихи мне понравились, как и сама книжка, хорошо оформленная, с интересными картинками. Стихи были про дядю Степу, про туриста и самое интересное про упрямого Фому.
Иногда случалось мне заболеть. Тогда приходил доктор, добродушный человек – кругленький, с животиком, с головой, лишенной малейших признаков растительности, имевший при себе в саквояже докторские принадлежности. Входя с мороза, он раздевался с помощью бабушки, умывал руки нагретой для него водой, спрашивал, что случилось, доставал из саквояжа докторский халат, облачался в него, подходил ко мне, лежавшему в постели, давал измерить температуру, выслушивал с помощью трубочки, выстукивал, спрашивал, просил чайную ложечку, пользуясь которой осматривал горло, требовал сказать «а-а-а». Наконец, выписывал «микстурку», «порошочки», рекомендовал горчичники, грелку, компресс или банки, говорил что-нибудь подбадривающее, а выполнив все что нужно, снимал халат, укладывал его и прочее в саквояж и уходил. Позже я узнал, что доктор был всего лишь фельдшером.
Однажды у меня заболело ухо. Было назначено лечение. Ночью боль в ухе усилилась. Я решил, никого не беспокоя, полечиться самому. Днем мне закапывали что-то, и на тумбочке, возле постели, стояло много разных пузырьков. Я выбрал наиболее полный, лег на здоровое ухо, а больное до краев наполнил из этого пузырька. Жидкость была прохладная, стало легче, и я уснул. Утром, подойдя ко мне, мать и бабушка всплеснули руками. Оказалось, я влил себе скипидар, который к тому же разлился по щеке, образовав ожог.
В то время всем детям в обязательном порядке делали прививку против дифтерита. Делали три очень болезненных укола с перерывом между ними в несколько дней.
Мы с Эммой обедаем в кухне. Во дворе мелькает фигура, мы сразу узнаем: это укольщик. Эмма начинает громко кричать. Бабушка уговаривает, утешает ее. Я, как мужчина, креплюсь.
Укольщик раскладывает сверкающие никелем страшные свои приспособления. Он рыжий, говорит что-то успокаивающее, но мы-то знаем, как больно будет несколько дней после укола.
В разное время у меня были ворона, воробей, белочка. Ворону подстрелил из самопала Василь. Она была ранена в крыло и не могла летать. Я ухаживал за нею, но она умерла. Я устроил ей настоящие похороны в гробике, для чего использовал подходящую коробочку. За сараем вырыл ямку, сделал надгробный бугорок, соорудил памятник из какой-то палочки.
Воробья, замерзавшего на снегу, принес дядя Коля. Он отогрелся, ожил и стал перелетать из комнаты в комнату, возбудив алчное внимание Миньки. Я гнал Миньку, защищая воробья, но все было напрасно. Глаза у Миньки разгорались, он прыгал за воробьем на шкаф, на печку, и однажды я нашел под кроватью маленькую кучку перышек – все, что осталось от бедного воробья.
Белочка была симпатичным забавным зверьком. Мне подарили ее крохотным бельчонком, рыженьким и пушистым. Выросши, она сделалась ручной, забиралась в кухне на стол, подскакивала к сахарнице, хватала лапками кусочек сахару, тут же грызла его. Она жила свободно, не в клетке, любила, свернувшись калачиком, поспать на постели в темной спальне дедушки и бабушки. Придя с работы, дедушка решил отдохнуть и, не заметив, лег прямо на белочку. Несколько дней после этого она проболела и умерла.
Как у всех маленьких детей, у меня были любимые и нелюбимые кушанья. Нелюбимыми были фасолевый суп и суп с сушеными грибами. А самое любимое кушанье – черный хлеб, накрошенный в кружку и залитый молоком. Я появился на свет в голодное время, и мать рассказывала, как однажды ехала она со мной в поезде и стала кормить меня этим крошевом. Я был еще совсем мал, а рядом ехал военный, который проникся к младенцу сочувствием и дал матери батон прекрасного белого хлеба. Младенец же поразил доброго человека тем, что отказался есть белый хлеб, а продолжал употреблять свой черный с молоком. Конечно, были и любимые лакомства: заварное пирожное, мороженое. Мороженое продавалось на улице из бидона. Мороженщица черпала ложкой некоторое количество, закладывала в форму и выдавливала порцию в виде бочонка, заключенного между двумя вафельками. Оно имело приятный желтоватый цвет, было очень вкусно и стоило копейки. Около мороженщицы постоянно толпились дети.
Дядя Коля и дедушка ходили по грибы, приносили полные корзины боровиков, подосиновиков, маслят, испускавших особенный грибной аромат. Ходили и по орехи. А однажды дядя Коля принес целую корзину живых черных раков. Бабушка потом бросала их в кипяток. Они становились красными, и белое мясо их было очень вкусно.
В весеннем саду цвели деревья. Мириады пчел наполняли его дремотным гуденьем, погружая в состояние, будто это успокаивающий, сладкий сон. Ярко потом желтели одуванчики, свежо зеленела нежная травка. Славно было сидеть или лежать на ней, глядя в небо, где высоко-высоко летел самолет с прицепленной к нему «колбасой». Другой самолет стрелял в нее из пулемета. Иногда пролетавший на небольшой высоте самолет выбрасывал листовки, засыпая ими улицу, двор, сад. Я собирал их потом – все, сколько мог найти. Текст листовок, конечно, никого не интересовал, но зрелище, когда они падали с неба, вызывало восторг. Видел я и дирижабль, летевший медленно и высоко.
В саду был шалаш, но гулять по саду не разрешалось до тех пор, пока дедушка не скосит траву для коровы. А когда сушилось сено, по саду распространялся чудесный запах его, смешанный с запахом зреющих яблок.
В саду, за сараем, я нашел неизвестно как и откуда попавшую туда книгу для чтения, наверное, в четвертом классе, с оторванной обложкой. Там я прочел запомнившееся с тех пор:
Уж небо осенью дышало,Уж реже солнышко блистало…
Это была дорогая находка. Я не расставался с книжкой до тех пор, пока не прочел всю – рассказы, сказки, стихи.
Книги были моей страстью, но, может быть, потому, что во мне жил также художник, я любил книги с хорошими картинками, которые рассматривал подолгу и помногу раз. Я не мог заставить себя читать книгу, лишенную иллюстраций. Они возбуждали во мне интерес к содержанию, разжигали воображение. Такие книги оставили незабываемую память не только из-за содержания, но и по воспоминаниям общения с ними. Вначале это были «Русские народные сказки», «Конек-Горбунок», сказки Пушкина, Чуковского, потом сказки Андерсена, «Тысячи и одной ночи». Прелестная книжка-малышка величиной с ладонь содержала всего два стихотворения и была замечательно украшена цветными рисунками. Одно было стихотворение Жуковского про котика и козлика, другое – Пушкина: «Румяной зарею покрылся восток…».
Волшебство этих слов было восхитительно тонко повторено в рисунке и цвете: заря, село за рекой, стадо на зеленом лугу…
Любимой игрой стало самому делать книжки. Я нарезал одноформатные кусочки бумаги, сшивал их нитками в виде тетрадки, придумывал содержание, которое начиналось словами «жили-были», записывал его печатными буквами на каждой нижней половине страницы, а верхнюю украшал своими рисунками.
Мать отвела меня в клубную библиотеку. Меня записали, выдали книги, и это было величайшее событие. Библиотека произвела неизгладимое впечатление. Книги там громоздились на полках до самого потолка. Многие были потрепанные, старые, с замусоленными и лохматыми страницами, они-то привлекали в первую очередь. От них исходил волшебный книжный дух. Я не любил совсем новых, нетронутых книг, если они были к тому же без картинок. Пользуясь предоставленной мне возможностью, я прочел много интересных книг. Но вот однажды мне дали «Гуттаперчевого мальчика», я почему-то никак не мог приняться за его чтение – должно быть, рисунки в книжке были неинтересны, – и мой братишка, которому исполнилось тогда столько, что он сумел взять ножницы, порезал ее. Это был страшный удар. Я не мог вернуть испорченную книгу и перестал ходить в библиотеку. Так продолжалось долго. Наконец через мать я получил требование явиться в библиотеку. Страшась наказания, чувствуя себя преступником, я понес изуродованную книгу. Но странно: меня не ругали и, к еще большему удивлению, без малейшего упрека оставили право пользоваться книгами. Повесть о гуттаперчевом мальчике я прочел значительно позже. Я оценил ее и навсегда запомнил слова эпиграфа: «Когда я родился, я заплакал. С тех пор каждый прожитый мною день объяснял мне, почему я заплакал, когда родился…».