Мы родом из СССР. Книга 1. Время нашей молодости - Иван Осадчий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сознаюсь, на «общественных» работах, в колхозе и в школе я работал самозабвенно, с большим желанием и полной отдачей. Иное дело – дома. Мальчишка – есть мальчишка: хотелось побегать, попрыгать, поиграть со сверстниками, почитать книгу, сходить в кино. А мама звала на помощь, нуждалась в ней. Здесь уже того энтузиазма, что в школе и в колхозе, не было. Но, превозмогая себя, надо было помогать маме управляться с нехитрым, но хлопотным домашним хозяйством.
Чем ещё запомнились довоенные, детские годы? …Любовь к школе, к учёбе. Она зародилась раньше, чем я был принят в первый класс. Задал я родителям хлопот своим «рёвом»: «хочу в школу!», как только начала учиться сестрёнка. Бегал вслед за ней к школе, заглядывал в окна; даже, помнится, на какой-то урок пустили в класс. Маруся пошла в школу восьмилеткой, мне же тогда было на два года меньше.
Ходили мы с сестрёнкой и дома, и на улице в одинаковых цветных платьицах, сшитых родственницей. Модистка (швея) она была невесть какая: шить прямые платьица, без всяких «уборок», могла, а вот штанишки – не получалось. Любимое цветное платьице я носил до самой школы, до шести лет. Оно оказалось последним препятствием при решении вопроса о приёме в школу. Когда все «аргументы» о невозможности шестилетку принять в школу были исчерпаны, в ход был пущен самый последний и самый болезненный для меня: «Мальчишек в платьях в школу не берём». И как ни жаль было расставаться с платьем, «тяга» к школе победила. Родители срочно купили полусуконные брюки, рубашку, преобразили мой внешний вид в «мальчишеский», и в школу меня стали пускать, не зачисляя.
Официально же меня приняли в первый класс только с первого сентября 1934 года, когда мне исполнилось семь лет.
Прежнее «незаконное» посещение школы и копирование всего, что учила сестрёнка, позволили мне без труда освоить чтение, правописание, арифметику и тем самым «облегчить» свою школьную жизнь.
Правда, трудности возникали при освоении математики, физики, геометрии, особенно при решении мудрёных или оригинальных задач. Они не раз были причиной слёз. Но чаще всего проливал их из-за каллиграфии. Сколько ни учил отец каллиграфическому почерку, сколько ни «водил» руку, сколько ни «лупил» за мои «каракули», – каллиграфия осталась не взятой «крепостью». Главный довод отца был ясен и прост: «Пойдешь поступать на работу, – надо писать заявление. Посмотрят: хороший почерк – возьмут писарем в контору; плохой – отправят чистить свинарник».
Потому, желая добра, и били меня родители за плохую каллиграфию. Узнав об этом, учительница вынуждена была ставить мне по каллиграфии «5» или, в крайнем случае, «4», чтобы избавить меня от отцовского или материнского «воспитания». Но не сбылся «прогноз» отца. Десятки раз пришлось мне за прожитые годы писать заявление о приёме на работу своим корявым почерком, но всякий раз определяли в «контору».
Главным условием всё-таки была грамотность, а не почерк. Хотя и почерк, конечно, хорошо иметь красивый. Умаление «каллиграфии», а затем удаление этого предмета из школьного учебного плана привело к тому, что давно уже стало проблемой встретить человека с каллиграфически правильным, красивым почерком. В этом убедился лишний раз совсем недавно, когда надо было выписывать билеты членам РУСО – российским учёным социалистической ориентации…
Но плакать мне в детстве доводилось не только из-за каллиграфии. Как-то, скорее всего от мамы, услышал: если приснятся серебряные монеты, то это верный признак, что придётся плакать. Так вот «серебро» мне снилось почти ежедневно. И в страхе проснувшись, весь день ждал, по какому же поводу мне уготовлены сегодня слёзы.
Учился старательно. Как и у сестры, в дневнике и в табеле, за редчайшим исключением, господствовала оценка «отлично» («пятерка»). Поведение вообще было образцово-показательным и в школе, и на улице.
Везде и всем ставился «в пример» сверстникам. А вот дома «перепадало» часто, и «серебро» почти всегда, к моему сожалению, оправдывалось.
Были ли основания для весьма частых «наказаний» и даже сильных побоев? В моём (и сегодняшнем) понимании – не было. Но у родителей была своя логика. Они хотели видеть идеальным во всём своего сына и оценивали его поступки в меру своих представлений о добре и зле, своём понимании что такое хорошо и что такое плохо.
Даже нечаянно разбитая чашка или стакан – были наказуемым злом. Ибо достаток в семье был такой, что купить лишнюю чашку было непросто.
Зацепился за гвоздь и порвал рубашку, штаны или пиджак – большая «провина» и соответственно она наказывалась. «Забрёханные» грязью штаны – виноват. Ел ложкой из банки варенье и оно «заиграло» (или может «заиграть»); вырезал «инициалы» на деревянной лавке или табуретке – ждало наказание.
Очень часто «доставалось» за обдирание глины или «крейды» (мела), которыми были «помазаны» или «побелены» стены и печка. В организме недоставало каких-то минералов, и я ел с не меньшим удовольствием, чем конфеты, пряники, халву или варенье, – глину и мел, обдирая стены и печь. Естественно, следовало «заслуженное» наказание.
Или, сдав пустую бутылку из-под водки, распитую отцом с приятелями, покупал на «вырученные» копейки билет и самовольно шёл в кино, не поставив маму в известность. Знал, был уверен, что если попросить разрешение, – будет отказ. Вот и пускался в «самоволку».
Одним словом, «серебро» было моим постоянным спутником в ночных сновидениях, а слёзы – днём, но часто – вечером по «итогам» дня.
Случались и такие дни, когда я был «шёлковым» и, казалось, «серебро» не оправдается, плакать не придётся. Однажды, уже лёжа в постели, рискнул сказать, что не всегда сны сбываются: «Вот мне сегодня снилось „серебро“, а я не плакал; все эти предсказания – глупость». Мама тут же бросалась проверить: всё ли цело, всё ли на месте, что в тетрадке по «каллиграфии» – «не тройка ли?» И, если «провины» не находилось, то наказание всё равно следовало за «непочтение» к старшим, которые «глупость» не будут говорить.
Естественно, и сегодня, не находя оправдания такому «воспитанию», я отлично понимаю, что применяли его родители, и отец, и мама, не со зла, не из-за «жестокого нрава», а сознательно, во имя моего «правильного», «нравственного» поведения, желая мне добра в будущей жизни. Во многом, это было оправдано. Хотя, конечно, не всегда. Ибо такие «меры» воспитания порождали страх за малейший проступок или оплошность, и, соответственно, заставляли искать возможность «скрыть грех», расти замкнутым, а порой становиться на «неправедный путь» – любой ценой не сознаться в «содеянном» поступке, не признать «вины», наивно рассчитывая, что в таком случае наказания (побои) будут менее тяжёлыми и жестокими. Получалось же чаще наоборот: били до тех пор, пока не сознавался в содеянном, да ещё и за то, что долго врал, отрицал «вину».
Школу, учителей любил самозабвенно святой любовью. Учителя были для меня высочайшим, непререкаемым авторитетом. Особенно моя первая учительница – Екатерина Григорьевна Бакаева. И, мне кажется, они отвечали тем же. Во всяком случае, зная о родительской строгости, старались понять мои «трудности» с каллиграфией и не дать лишнего повода для наказания. За все семь довоенных школьных годов, я не помню ни единого случая, чтобы учителя пожаловались родителям на меня, дали основание для очередной «выволочки», говоря словами чеховского Ваньки Жукова. Напротив, знаю другое. Учителя не только постоянно ставили меня «в пример», отмечали прилежную учёбу, отличное поведение, особую старательность в общественных, октябрятско-пионерских делах, но и пытались удержать родителей от крутых мер воспитания. Естественно, никто никогда мне об этом не говорил, но я догадывался: после родительских собраний или индивидуальных бесед учителей с мамой и отцом на какое-то время наступали «бессеребрянные» сны и «бесслёзные» дни…
Последний запомнившийся мне родительский «урок» воспитания был весной 1938 года. Это особый случай, и я расскажу о нём подробнее.
Поводом явился традиционный религиозный «пост». Иными словами, «конфликт» с мамой возник на «религиозной» почве. Сколько знаю, мама никогда не была фанатично религиозной, «набожной». Просто в душе у неё сохранялась вера в божественную силу, и она, уважая старших, хотела в семье сохранить традиции верующих, почитание к церковным «атрибутам» и религиозным праздникам. В углах нашей хаты в расшитых «рушниках» (полотенцах) висели иконы, мама изредка отвешивала им поклоны, скупо, почти украдкой крестилась.
Отец вообще никоим образом не обозначал себя верующим; был, в моём представлении, сознательным «безбожником». Хотя ни о вере, ни о неверии в Бога никогда не говорил…
Когда были живы прабабушка и бабушка, мама в раннем детстве водила нас в ещё действовавшую церковь. И я ходил туда с радостью, желая полакомиться конфеткой или ароматной «просвирой», которой угощали в церкви. Других побудительных мотивов идти в церковь у трёх-четырёхлетнего малыша, естественно, не было. Помню, однажды даже «закатил истерику» и долго бежал вслед за мамой и бабушкой, шедшими в церковь. Но мой «каприз» не приняли во внимание. Это был последний запомнившийся «порыв» за просвирой.