5. Театральная история. Кренкебиль, Пютуа, Рике и много других полезных рассказов. Пьесы. На белом камне - Анатоль Франс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он с удивлением посмотрел на нее.
— Я был с сестрой.
— Ах, так!..
А на сцене Мари-Клэр, повиснув на шее у Дюрвиля, восклицала:
— «Иди! Победи или погибни. Все равно, плох или хорош будет исход, слава тебе обеспечена. И что бы ни случилось, я буду достойной героя женой».
— Благодарю вас, госпожа Мари-Клэр! — сказал Прадель.
В эту минуту на сцену вышел Шевалье, и автор тут же схватился за волосы и разразился воплями:
— Какой к черту это выход! Это не выход, а крах, катастрофа, стихийное бедствие! Господи боже мой! Если бы на сцену обрушился болид, аэролит, кусок луны, это не было бы так ужасно!.. Беру обратно свою пьесу!.. Шевалье, давайте еще раз ваш выход.
Мишель, художник, который делал эскизы костюмов, молодой блондин с мистической бородой, сидел в первом ряду галереи на ручке кресла. Он нагнулся к уху декоратора Роже:
— Подумать только, что автор уже в пятьдесят шестой раз так обрывает Шевалье.
— Знаешь, ведь Шевалье из рук вон плох, — решительно заявил Роже.
— Совсем он не так плох, — снисходительно заметил Мишель. — Но у него всегда такой вид, словно он смеется, а что может быть хуже для актера! Я его еще мальчиком знал, на Монмартре. В школе учителя спрашивали: «Чего вы смеетесь?» А он не смеялся, ему было совсем не до смеха: на него целый день сыпались колотушки. Родители хотели, чтоб он поступил на химический завод, а он мечтал о театре и проводил все время на Монмартре в мастерской художника Монталана. Монталан работал тогда дни и ночи над своей «Смертью Людовика Святого», огромным полотном, заказанном ему для собора в Карфагене. Вот как-то Монталан и предложил ему…
— Нельзя ли потише! — крикнул Прадель.
— … и предложил ему: «Шевалье, раз ты все равно без дела сидишь, попозируй мне для Филиппа Смелого»[18]. — «Ладно», — сказал Шевалье. Монталан посадил его в позу человека, подавленного горем. Кроме того, он налепил ему на щеки две слезы величиной со стекло в очках. Закончив картину, он отправил ее в Карфаген и заказал полдюжины шампанского. Три месяца спустя Монталан получил письмо от отца Корнемюза, главы французской миссии в Тунисе, с сообщением, что его преосвященство кардинал-архиепископ отверг картину «Смерть Людовика Святого» из-за непристойного выражения лица Филиппа Смелого, который смеется, глядя, как умирает на соломе святой король — его отец. Монталан не понимал, в чем дело, он был вне себя и хотел судиться с кардиналом-архиепископом. Он получил картину, распаковал ее, стал разглядывать в мрачном молчании и вдруг воскликнул: «А ведь правда, кажется будто Филипп Смелый радуется. Ну и дурак же я, дурак! Написал его с Шевалье, а он, скотина, вечно скалит зубы!»
— Да замолчите же! — рявкнул Прадель.
— Прадель, будьте другом, выгоните вон всю эту публику! — крикнул автор.
Он не переставал делать указания:
— Трувиль, отойдите немного назад, вот так… Шевалье, вы подходите к столу, берете бумаги, одну за другой и говорите: «Сенатское решение… очередные задачи… депеши в департаменты… воззвание…», Поняли?
— Да, понял… «Сенатское решение… очередные задачи… депеши в департаменты… воззвание…»
— Ну же, ну, Мари-Клэр, больше жизни, голубушка, черт вас возьми! Ну… Так, очень хорошо… Повторите; очень, очень хорошо, смелее!.. Вот так удружила; все к черту пошло!..
Он позвал заведующего сценой:
— Ромильи, дайте свет. Ни черта не видно. Довиль, голубчик, чего вы перед суфлерской будкой торчите? На шаг отойти боитесь! Поймите же раз навсегда, вы не статуя генерала Мале, а генерал Мале собственной персоной, моя пьеса не каталог музея восковых фигур, а трагедия, живая, хватающая за душу, исторгающая слезы и…
Он не окончил и зарыдал, уткнувшись в платок. Затем завопил:
— Черт вас возьми! Прадель! Ромильи! Куда запропастился Ромильи? Ах, вот он, негодник… Ромильи, я же вам говорил, что печку надо пододвинуть к слуховому окну. Почему вы не пододвинули? О чем вы думаете, голубчик?
Репетицию пришлось прервать из-за неожиданного серьезного затруднения. Шевалье, снабженный бумагами, от которых зависела судьба Империи, должен был бежать из тюрьмы через слуховое окно. Мизансцена еще не была окончательно утверждена — до установки декорации этого нельзя было сделать. И теперь оказалось, что декорации плохо рассчитаны и до слухового окна нельзя добраться.
Автор вскочил на сцену.
— Ромильи, голубчик, печка не на месте. Как прикажете Шевалье вылезти через слуховое окно? Сейчас же передвиньте печь направо.
— Хорошо, — сказал Ромильи, — но мы загородим дверь.
— Как, загородим дверь?
— Ну да, загородим.
Директор театра, заведующий сценой, машинисты с мрачным вниманием уставились на декорации, автор молчал.
— Не беспокойтесь, мэтр, — сказал Шевалье. — Ничего не надо менять. Я выпрыгну.
Он влез на печку, изловчился, и, хотя это казалось невозможным, ему действительно удалось ухватиться за край слухового окна, притянуться и подняться на локтях.
На сцене, за кулисами и в зале послышался шепот восхищения: Шевалье всех поразил силой и ловкостью.
— Очень хорошо, Шевалье! — крикнул автор. — Отлично, голубчик… Ну и ловок же, бестия, настоящая обезьяна! Никто из вас на это не способен. Если бы все равнялись по Флорентену, пьесе был бы обеспечен шумный успех.
Нантейль ощутила почти что восхищение. На какой-то миг ей почудилось, что Шевалье больше, чем человек, что он человек и горилла одновременно, и страх, который он ей внушал, непомерно возрос. Она его не любила, она никогда его не любила; она его не желала; уже давно прошло то время, когда он вызывал в ней желание, а последние дни она не представляла себе наслаждения ни с кем, кроме Линьи; но если бы в эту минуту она очутились наедине с Шевалье, у нее не было бы сил противиться ему и она поспешила бы смягчить его гнев своей покорностью, как смягчают гнев того, кто наделен сверхъестественной властью.
Автор не уходил со сцены и, не обращая внимания на шум переставляемых декораций, на гостиную в стиле ампир, спускавшуюся с колосников, на передвижение боковых кулис, командовал актерами и статистами, давал советы, показывал.
— Послушайте, вы, толстуха, пирожница, мадам Раво, неужели вы не слышали, как кричат на Елисейских полях разносчицы: «А вот сахарные вафли! Кому вафель, господа!» Они же нараспев кричат. К завтрашнему дню обязательно выучите мотив… Ну а ты, барабанщик, дай-ка сюда барабан: сейчас покажу, как дробь выбивать, черт бы тебя подрал!.. Фажет, деточка, чего ты полезла на бал к министру юстиции, раз у тебя чулки не с золотыми стрелками? Ты бы еще вязаные шерстяные чулки напялила… Нет, больше я моих пьес в этот театр не даю… Где полковник десятой когорты? Ты?.. Ну, так вот что, голубчик, твои солдаты маршировать не умеют, переваливаются с ноги на ногу… Мадам Мари-Клэр, подойдите поближе, я вас научу делать реверанс.
Можно было подумать, что у него сто глаз, сто ртов, а уж рук и не счесть сколько!
В зрительном зале Ромильи поздоровался с г-ном Гомбо, членом Академии нравственных и политических наук, своим человеком в «Одеоне».
— Что хотите говорите, господин Гомбо, возможно здесь не все факты исторически точны, но ведь это театр.
— Заговор генерала Мале, — ответил г-н Гомбо, — все еще остается и, вероятно, надолго останется исторической загадкой. Автор пьесы воспользовался невыясненными подробностями, чтобы ввести драматический элемент. Но для меня не подлежит никакому сомнению, что генерал Мале, хоть он и присоединился к роялистам, сам был республиканцем и стремился к восстановлению народной власти. Во время допроса он произнес глубокие, незабываемые слова. Когда председатель военного совета спросил его: «Кто ваши сообщники?» — Мале ответил: «Если бы заговор удался, — вся Франция и вы сами».
К ложе, где сидела Нантейль, подошел старый скульптор, почтенный и прекрасный, как сатир античного мира; увлажненным взором, с веселой улыбкой на устах смотрел он, опершись о барьер ложи, на сцену, в данную минуту полную движения, взбудораженную.
— Пьеса вам нравится, мэтр? — спросила Нантейль.
И скульптор, которого больше всего на свете интересовали кости, сухожилия и мускулы, ответил:
— Очень, очень нравится, мадемуазель! В этой пьесе занята одна молоденькая актриса — Миди, а у нее ключицы — просто заглядение…
Скульптор пальцем в воздухе нарисовал ее ключицы. У него даже слезы на глаза навернулись.
В ложу попросил разрешения войти Шевалье. Он был обрадован и не столько своим неожиданным успехом, сколько тем, что видит Фелиси. В своем безумии он вообразил, что она пришла ради него, что она его любит, что она опять будет принадлежать ему.
Она боялась его и, так как была трусихой, поспешила к нему подольститься: