Вечный огонь - Вячеслав Бондаренко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Почему вдруг? – Владимир даже улыбнулся.
– Так… Ты извини еще раз, но я свою роту в атаку сводил. Командарм-то приезжал, от него никуда не деться.
Внутри Владимира все оборвалось. Он сжал кулаки так, что костяшки побелели.
– И что? – спросил так тихо, что не расслышал своего голоса.
– Все, как ты говорил. Немцы в голос смеялись. Понимаешь, им было смешно… – Снова мелькнула чудовищная, зажатая боль в голосе Павла. – А потом они открыли огонь в упор. Все десять дотов. Десять «Максимов»…
Владимир закрыл глаза. Ясно представил себе поле, устланное трупами.
– Что сказал командарм? – не сказал, прошелестел он.
– Что комполка молодец. Что дух у войск отличный, бодрый. Что с такими молодцами матушку-Россию мы отстоим. Сел в «Рено» и уехал.
Наступило молчание. В небе пел песню жаворонок, ему не было дела до войн, людей, их печалей и радостей.
– Ты сделал свой выбор, Паша, – тихо сказал Владимир. – Сделал…
– Да, – чужим голосом откликнулся Долинский, – я только теперь это понял. Прости меня.
– Бог простит.
В отдалении показался сопровождающий – прапорщик недавнего выпуска Богоявленский, из тех, про кого пели «Был я раньше дворником, звали все Володею, а теперь я прапорщик – ваше благородие». Как и все недавние выпускники, он старался выглядеть очень по-фронтовому. Шел размашистым шагом, придерживая на боку новенькую, неисцарапанную шашку, хмурился. Шимкевич машинально улыбнулся.
– Ну прощай.
– Прощай. Письмо я отправлю сегодня же. Володя… – Долинский коснулся рукой, затянутой в коричневую перчатку, руки Шимкевича.
– Я знаю, Паша. Будь здоров. Бог даст, свидимся еще.
Глава четвертая
Еще зима вокруг, форменная зима, и снегу на панели вон сколько, и снег этот неприятный, грязный, с вытаявшими из-под него окурками и бурыми прошлогодними листьями. И ботики надеваешь теплые. Надо было бы купить новые, еще год назад надо бы, да с обувью дамской во время войны стало совсем худо. И даже некий шик появился – ходить в сапожках, повторяющих офицерские, а еще лучше – гусарские, с розетками на голенище. Но Варя такую моду, проникшую даже в строгую среду сестер милосердия, не поддерживала. Было, во-первых, немного стыдно самого желания форсить, когда кругом такое, а во-вторых – просто не до того. Когда работаешь в лазарете, устаешь так, что пока до дому дотащишься, только мелькнет в голове мгновенная усталая мысль – ах, хорошо бы целые ботики, а то вон правая ступня уже мокрая, воды нахлебалась – мелькнет и пропадет не пойми куда.
Все военные годы для Вари Лепешихиной прошли на таком вот усталом бегу. Как закрутилась в четырнадцатом, так и бегала без передыху. Лазарет, в котором она получила службу после окончания курсов, был маленький, частный домашний лазаретик обычной минской семьи Казакевич – в громадной шестикомнатной квартире на Захарьевской, с видом на собор Святых Симеона и Елены, они выделили под койки три комнаты. Как уж это у них получилось, Варя не вникала – кажется, глава семейства Казакевич, немного похожий на бегемота, каким его рисуют в детских книжках, имел какое-то отношение к Союзу земств и городов. Во всяком случае, ходил он в полувоенном и со смехом рассказывал, как его задержал армейский патруль за то, что он носил не положенный земгусарам стэк. Так вот в этом частном лазарете Варя провела полгода. Когда привозили туда офицеров из-под Августова и Сувалок, все замирало внутри: где-то там воевал и ее Володя. Офицеры выглядели ужасно: обросшие бородами, все с очень тяжелыми ранениями. И все они умерли от ран, кто позже, кто раньше. Умирали удивительно мужественно, просто. Хоронили их на новооткрытом Братском кладбище, за городом, на Сторожевке. Просто поле с рядами крестов и простая деревянная церковка.
Девочки в лазарете подобрались все хорошие, симпатичные. Три выпускницы Оршанской учительской семинарии, гимназистки-старшеклассницы, пишбарышни, даже одна дочь какого-то промышленника. Носа никто ни перед кем не драл, напротив, сразу начали помогать друг другу. У Вари как раз закончился срок аренды квартиры, так ей плотненькая, круглолицая Неля Миркина помогла найти новую за два дня. А молчаливая Муся Липницкая подсказала, в каком кафе, если хорошо попросить официанта, могут шампанское в чайнике подать. Только надо сказать ему «чаю», дать трешку сверху и еще эдак выразительно подмигнуть два раза.
Нелегальным (сухой закон) шампанским барышни поминали Мусиного мужа – она, хоть и молодая совсем, двадцать два года, но успела уже выскочить замуж за драгунского поручика, похожего на фотографии на бубнового валета. И овдовела так же быстро. В январе 1915-го поручика зарубили австрийцы в какой-то неудачной разведке.
– Ну, девочки, – Муся, и без того всегда бледная, стала и вовсе белой, бокал чуть дрожал в ее вытянутых пальцах, – помянем раба Божия Дмитрия Липницкого, пусть земля ему будет пухом.
Молча выпили не чокаясь. Неля смахнула со щеки слезу. Второй тост подняли за скорейшее возвращение тех, кто жив. И одновременно посмотрели на Варю.
– Что пишет? – чуть слышно спросила Липницкая.
Варя улыбнулась.
– Все то же. Воюет.
– Слушай, Варь, а чего вы не обвенчались-то? – с присущей ей непосредственностью поинтересовалась Миркина, – она была из простых, поэтому не стеснялась – во время войны вообще всяческие церемонии как-то незаметно ушли в прошлое, а уж тем более когда каждый день рядом в палате крутишься, так и вовсе нечего разводить политес.
– Так когда? – вздохнула Варя. – Офицерам же до двадцати трех лет нельзя жениться. А ему сейчас вот двадцать три. Разве что отпуск дадут, так тогда.
– Ну, дай тебе Бог, дай тебе Бог…
С Миркиной было Варе легко, душевно, тепло; есть такие люди – вроде чужие, а дают тебе больше самого близкого родственника. И из казакевичского лазарета Варя ушла в знак солидарности с Нелькой. К ней вздумал приставать содержатель лазарета, тот самый бегемот-земгусар. Неля, в своей простоте, залепила ему такую оплеуху, что на звук удара прибежал из палаты легкораненый штабс-ротмистр с шашкой – рубить обидчика. Крови Неля, впрочем, не жаждала, потом даже хохотала, а тогда попросту ушла в другой лазарет, Серафимовский, тем более что звали – они как раз поставили еще пятьдесят коек, поэтому руки были очень нужны. Вместе с Нелей пошла и Варя, и не пожалела нисколечко.
Серафимовский лазарет размещался в двухэтажном здании духовной семинарии на Александровской. Был он непростым – деньги на него собирали слушатели духовных семинарий по всей стране, а начальником был иеромонах Николай, о котором новичкам рассказали, что он – единственный в России (а может, и в мире) монах-хирург. Сестры в Серафимовском были немолодые, трое даже русско-японскую прошли, большинство из столичной Свято-Троицкой общины. И атмосфера отличалась от той, что царила в частном госпитале. Чего стоило одно только правило, согласно которому утренние и вечерние молитвы раненые читали и пели вместе с санитарами!
В пятнадцатом был ранен, к счастью, неопасно, Володя, но надежды Вари, что привезут его к ней в Серафимовский, не оправдались, так что пришлось ей бить челом отцу Николаю и просить отправить ее в Полоцк. Ей дали не перевод, а командировку. В глубине души надеялась она на то, что в Полоцке они обвенчаются, но, Бог знает почему, Володя молчал об этом. То есть не молчал, был ласков необычайно, и ни разу не пожалела Варя о том, что встретила его – молчаливого и смущенного тогда – на вечере, который отец устраивал в Ситниках, ныне сожженных германцами. Но… молчал. А потом завертелась эвакуация Серафимовского лазарета из Минска в Бородино, под Москву, и снова их разбросало. Только письма, открытки, слезы по ночам, в жестоком морозе ранней подмосковной зимы. Лазарет пробыл там всего три месяца, а запомнилось навсегда: холод такой, что вода замерзала по ночам на полу.
В Минск вернулись под самое Рождество. Здание лазарета успело прийти почти в полную негодность: электрические провода пооборваны, через выбитые стекла на полы палат намело снегу, потолки грозили упасть на голову. Ремонт затянулся до апреля шестнадцатого. В это время Варя так уставала, что часто оставалась ночевать в лазарете: не было сил добрести до квартиры.
А тайное беспокоило, жгло по-прежнему. Нелька выведала. Варя помнила: в марте они шли по Немигской через Свислочь, мела злобная, совсем фронтовая метель, прямо с жалостливой картины «Холодно в окопах», тек плачущий, «постный» звон с колокольни Петропавловского собора. И тогда Нелька сказала:
– Я же вижу… Что, не пишет, бросил? Забыл?
– Нет, – неохотно отозвалась Варя. – Пишет. Просто…
– Ну, чего просто?
Проговорилась.
– Знаешь чего? – простодушно, как обычно, но задушевно сказала Нелька. – Сходи к отцу Евлогию. И расскажи. Он поможет.
Если бы подруга начала тут же этого Евлогия пылко хвалить или еще что, Варя ни за что не пошла бы. Но Нелька сказала и сказала. Добавила только, где он служит, и умолкла.